Игорь Мальцев Игорь Мальцев Отопление в доме поменять нельзя, а гендер – можно

Создается впечатление, что в Германии и в мире нет ничего более трагичного и важного, чем права трансгендерных людей. Украина где-то далеко на втором месте. Идет хорошо оплачиваемая пропаганда трансперехода уже не только среди молодежи, но и среди детей.

7 комментариев
Игорь Караулов Игорь Караулов Поворот России на Восток – это возвращение к истокам

В наше время можно слышать: «И чего добилась Россия, порвав с Западом? Всего лишь заменила зависимость от Запада зависимостью от Китая». Аналогия с выбором Александра Невского очевидна.

8 комментариев
Геворг Мирзаян Геворг Мирзаян Китай и Запад перетягивают украинский канат

Пекин понимает, что Запад пытается обмануть и Россию, и Китай. Однако китайцы намерены использовать ситуацию, чтобы гарантировать себе место за столом переговоров по украинскому вопросу, где будут писаться правила миропорядка.

5 комментариев
1 декабря 2007, 11:10 • Авторские колонки

Виктор Топоров: Что сложнее сложенья баллады

Виктор Топоров: Что сложнее сложенья баллады

В ночь на 19 ноября по Пятому каналу, ставшему недавно федеральным, прошла передача из цикла «Культурный слой», посвященная жизни и творчеству петербургского поэта Геннадия Григорьева (14.12.1949–13.03.2007).

Передача прошла сразу же вслед за чествованием «Зенита» на фоне провала сборной, и это совпало, конечно же, нечаянно, а зарифмовалось по-григорьевски чисто и звонко: едва ли не все питерские «кричалки» – загодя, впрок и с запасом на добрую дюжину триумфальных чемпионатов – сочинены поэтом, который начал ходить на футбол (и за водкой, и с водкой на футбол) едва ли не раньше, чем научился ходить. А технику стихосложения – на уровне подлинной виртуозности – освоил едва ли не одновременно с навыками членораздельной речи.

«На полотне великого голландца я не прибавлю, не убавлю глянца – не о голландцах нынче разговор! В иные дни, единой чести ради, не где-нибудь еще, а в Ленинграде, скрываясь, мы несли ночной дозор.

Григорьев, поэт-традиционалист, был автором нескольких шедевров любовной, философской и гражданственной лирики, место которым – в самой краткой и самой взыскательной по отбору антологии отечественной поэзии

С нас не писали групповых портретов. Нас не воспринимали как поэтов. Но не внимал ночной дозор ничьим благим советам, что звучали хором! Ночной дозор – он шел ночным дозором, прислушиваясь к шорохам ночным.

Ночную тяжесть ощущая кожей, я не пытался даже искрой божьей в кромешном мраке высветить строку. Я просто шел своим ночным дозором по времени и городу, в котором тьма темных мест, как в «Слове о полку».

Ну и, понятно, четвертьвековой давности поэма «День «Зенита», в которой параллельно разворачиваются два сюжета: Сталин с Кировым разбираются, быть или не быть в городе на Неве футбольному стадиону-стотысячнику (и если быть, то не на берегу ли Финского залива), а мы с Григорьевым («За мной увязался поэт-переводчик, в поэме он назван Абрам Колунов») посещаем единственный тогда подлинно фанатский 33-й сектор и, выйдя в перерыве на лоно природы выпить «Агдама в пополаме» (то есть портвейна-бормотухи «Агдам» пополам с водкой), увлеченные беседой, не замечаем, что приливная волна уже отрезала нас от материка.

На самом деле все было куда смешнее. Тройной кордон милиции у входа на 33-й мгновенно выхватил Григорьева из самой гущи торсиды и принялся немилосердно обыскивать. Из карманов у поэта полетели винные пробки (которыми он запасся, чтобы кидаться в неудержимых форвардов киевского «Динамо»), но милиция, не ослабляя натиска, трясла Гешу в поисках катушек (запланированных к использованию с той же целью), и эти поиски в конце концов тоже увенчались успехом. Но водку он на сектор все-таки пронес, и мы распили ее на месте, распили еще до перерыва, распили между двумя «раскачками». Да и как было не распить, если уже к десятой минуте «Зенит» проигрывал 0:2 (и проиграл в итоге 0:3)? И весь наш 33-й сектор прошел после этого парадоксально победным маршем по Приморскому парку и по всей Петроградской, скандируя: «Зенит» – чемпион!» и «Мы по городу идем, стукаем и брякаем, кого встретим по пути, сразу отх…якаем!» Надо ли уточнять, что и эту «кричалку» сочинил шельмец Григорьев?

«За окнами грохочет пятилетка. А мне с тобой спокойно и легко. Поведай мне о Блоке, блоковедка, скажи, что мне до Блока далеко.

Ты осторожна и хитра, как кошка. И мне не приручить тебя никак. И все-таки пора закрыть окошко. Закрыть окошко и открыть коньяк.

Отбросим прочь рифмованную ветошь! Ведь мы не зря горюем и горим. Мне далеко до Бога, блоковедыш. О Блоке мы потом поговорим».

Ему было тогда тридцать три. Он успел поучиться на филфаке ЛГУ и в Литинституте (по одному семестру и там и тут). У него были две жены – и по сыну от каждой. Перед встречей со старшим (тогда семилетним) мать выдала мальчику десять рублей, «потому что твой отец наверняка припрется без копейки». Узнав о десятке, Григорьев возликовал: «Значит, так, Толя, сейчас в тир! Тратим там целый рубль. Потом мороженое – на целый рубль. А потом восемь рублей пропиваем!»

Анатолию Григорьеву, преуспевающему беловоротничковому бизнесмену, который занимается сейчас изданием отцовского наследия, повезло с именем. Вернее, он должен благодарить за него мать. Потому что счастливый отец облюбовал для первенца имя Бартоломео.

«Как бы я с этой женщиной жил! За нее, безо всякой бравады, я бы голову даже сложил, что сложнее сложенья баллады. Дав отставку вчерашним богам, я б не слушал сомнительных сплетен. И отдал бы ей все, чем богат. И добыл бы ей все, чем я беден. Я б ей верой и правдой служил! Начиная одними губами, я бы так с этой женщиной жил, что в морях возникали б цунами! И, за нею не зная вины (что поделаешь – годы такие…), наблюдал я лишь со стороны, как бездарно с ней жили другие. Но однажды (я все же везуч – помогает нечистая сила!) протянула мне женщина ключ, поняла, позвала, поманила. И теперь не в мечтах – наяву, не в виденьях ночных, а на деле – как я с женщиной этой живу?! А как сволочь. Глаза б не глядели».

Официальными регалиями он так и не обзавелся, поэтому перечень его достижений уместнее всего сформулировать в частном порядке. Геннадий Григорьев был, бесспорно, лучшим поэтом своего поколения. Геннадий Григорьев на рубеже 80–90-х прошлого века был самым популярным поэтом нашего города. Геннадий Григорьев был единственным (наряду и наравне с Глебом Горбовским) поэтом, творчество которого в равной мере привлекало и искушенных знатоков, и широкую публику. Геннадий Григорьев был королем питерских поэтических подмостков, пока существовали сами подмостки. Наконец, Геннадий Григорьев, поэт-традиционалист, был автором нескольких шедевров любовной, философской и гражданственной лирики, место которым – в самой краткой и самой взыскательной по отбору антологии отечественной поэзии.

«Не принося особого вреда, здесь кофе пьют бунтарь и примиренец. Сюда глухая невская вода врывается во время наводненьиц. Академичка! Кладбищем надежд мальчишеских осталось для кого-то местечко, расположенное меж Кунсткамерой и клиникою Отта… Но не для нас! Пусть полный смысла звук – залп пушечный – оповестит округу о том, что время завершило круг очередной. И вновь пошло по кругу. Я здесь, бывало, сиживал с восьми. А ровно в полдень – двести! – для согрева. Дверь – на себя! Сильнее, черт возьми! И если вам – к Неве, то вам – налево».

(Отдельно для доморощенных стиховедов выделю виртуозное звукоподражание «залп пушечный» – именно таким «п-п» и раскатывается полуденный выстрел крепостной пушки по историческому центру Питера.)

И при всем при этом Григорьев, как вы уже поняли, был человек-скандал и в чем-то даже человек-анекдот. О нем вечно рассказывали самые фантастические истории – и все они неизменно оказывались сущей правдой. Вот он приходит в Союз писателей на секцию поэзии – и, показывая, что там нечем дышать, надевает противогаз. Вот, одолжив сто рублей, покупает дом в Крыму. Вот поступает в Литинститут – и проводит за единственную зимнюю сессию сто двадцать кулачных поединков, из которых сто девятнадцать проигрывает нокаутом. Вот появляется на экране в образе телесериального бомжа. Вот, играя (на деньги) в «Эрудит», роняет из рукава на стол лишнюю букву «Ю»...

Лучшие годы поэта Григорьева совпали со временем так называемого застоя
Лучшие годы поэта Григорьева совпали со временем так называемого застоя

Талантливые поэты сплошь и рядом бывают психически неадекватны. Но это не случай Григорьева. При всем своем шутовстве, переходящем в плутовство (и наоборот), он был чрезвычайно здравомыслящим человеком. С ним интересно было разговаривать – обо всем, по меньшей мере пока он не напивался. А когда родным или женам (законным и гражданским) удавалось его приодеть и отмыть, он становился хорош собою.

Дурачась (и выставляя себя дураком, что тоже, увы, бывало), а вернее, ведя себя на протяжении всей жизни вызывающе антибуржуазно, он словно бы сознательно давал фору незадачливым (или хотя бы не столь фантастически одаренным) собратьям по поэтическому цеху: он предоставлял им возможность не только люто завидовать, но и презирать. Так они и поступали: завидовали – и с облегчением презирали; презирали – и все равно завидовали...

Видел я их лица, видел глаза на последнем (четырехлетней давности) подлинном бенефисе Григорьева – на презентации в «Бродячей собаке» его поэмы «Доска» (о мемориальной доске с места последней пушкинской дуэли, которую он сам же с собутыльниками и украл, а потом, под юбилей, торжественно «вернул городу»).

Лучшие годы поэта Григорьева совпали со временем так называемого застоя. Пик всесоюзной (тогда еще) популярности пришелся на 1989 год и был связан с публикацией прелестной (и, разумеется, пророческой) жанровой сценки «Сарай»:

Ах, какие были славные разборки! Во дворе, под бабий визг и песий лай, будоража наши сонные задворки, дядя Миша перестраивал сарай.

Он по лесенке, по лесенке – все выше… А в глазах такая вера и порыв! С изумленьем обсуждали дядю Мишу зазаборные усадьбы и дворы.

– Перестрою! – он сказал. И перестроит. Дядя Миша не бросал на ветер слов. Слой за слоем отдирал он рубероид – что-то около семидесяти слоев…

Сверху вниз летели скобы, шпингалеты… (Как бы дядя Миша сам не рухнул вниз!) Снизу вверх летели разные советы…В общем, цвел махровым цветом плюрализм.

Во дворе у нас на полном на серьезе дядя Миша перестраивал сарай. Дядя Боря, разойдясь, пригнал бульдозер… Дед Егор ему как рявкнет:

– Не замай!

Дело тонкое… К чему такие гонки? И не каждому такое по уму!.. Мы с дружком глушили водку чуть в сторонке, с интересом наблюдая – что к чему.

Вдруг стропила как пошли, просели… (Ух, мать!) Неужели план работ не разъяснен? Дядя Миша, ты позволь… Мы эту рухлядь в четверть часа топорами разнесем!

Эй, ребята! Кто ловчей да с топорами, разомнемся? Пощекочем монолит? Дядя Миша говорит:

– Не трожь фундамент! Он еще четыре века простоит.

Мы б снесли все до основ, как говорится… И построили бы сауну… сераль… На худой конец хотя бы психбольницу… Дядя Миша перестраивал сарай.

Мы с дружком сидим по-тихому, бухаем. В этом ихнем деле наше дело – край. Все равно сарай останется сараем, как он там ни перестраивай сарай».

С годами Геннадия Григорьева – благо он давал повод – начали замалчивать. Новое время не требовало новых песен, не помнило и прежних; но с этим-то как раз поэты свыклись, благо их маленькие домашние радости остались при них... Старея, стихотворцы сбивались в стайки, агрессивные и всё непоправимей бездарные. И нехотя – но никуда не денешься – готовили себе (и только себе) точно такую же смену. Подрастали и самостоятельно нацеленные на гранты в СКВ стихопишущие волчата – розовые и в основном голубые. Серо-буро-малиновые.

Григорьева на этом празднике жизни уже не было. Да и быть не могло. И в стихах, и в жизни он все больше походил на Одинокова, походил на позднего Георгия Иванова…

В последний раз мы виделись на презентации поэтического сборника клуба «Дерзания»; сначала во Дворце пионеров, а потом, ночью, в курицынской «Платформе», тогда уже тоже дышавшей на ладан. В эту ночь мы общались с ним и еще с парой-тройкой друзей с невесть откуда взявшейся юношеской беззаботностью. А потом, ближе к позднему осеннему рассвету, он куда-то запропастился.

Выйдя на улицу Некрасова и сажая одну из наших недавних собеседниц на такси, я внезапно увидел на другой стороне улицы Геннадия Григорьева. В полном одиночестве и заметно качаясь на ходу, он брел куда-то в сторону Литейного... Я проводил его взглядом.

А что я оставлю, когда я уйду,
Чем имя в потомках прославлю?
Наследства не будет.
Имейте в виду –
Я вам ничего не оставлю.
И берег балтийский, и крымский прибой,
И мачту, и парус на мачте –
Я весь этот свет забираю с собой.
Живите без света и – плачьте!

Моцарт безошибочно распознал ровню в уличном скрипаче. Сальери (в пушкинской версии) безошибочно распознал Моцарта в Моцарте. Мы до смешного не умеем распознавать своих Моцартов, особенно когда они предстают перед нами в обличье уличных скрипачей. Следовательно, мы не Сальери? Нет, это силлогизм. Мы не Моцарты, так-то оно вернее.

..............