Лишенная шанса договориться по-хорошему, Москва освободит больше территорий – причем как из числа тех, которые сейчас входят в состав РФ, так и из числа пока еще украинских, где есть русские города.
16 комментариевПоследние стихи
Лет пять назад критик Данила Давыдов показал мне стихотворение советской никому не известной поэтессы, которое он назвал примером самой настоящей «новой искренности» (разговоры про прямое высказывание пять лет назад были особенно актуальны). Поэтессу звали Елена Ширман. Я прочел первые шесть строчек, и они мне понравились, но почему-то дальше я читать не стал. Так бывает.
Чужие стихи – это же еда, не лакомство (на удивление отвратительное слово). Они нужны ровно в тот момент, когда должны к тебе прийти. Когда тебе надо их съесть, чтобы жить. А просто обсасывать их, как карамель, дело толстобрюхое, гурманское. Мне даже люди, этим профессионально занимающиеся, иногда неприятны. Что-то в их облике появляется типологическое, плотоядное. Вот как никогда не перепутаешь менеджера среднего звена с нормальным человеком, так и литератора ни с кем не перепутать. Но бог с этим, речь не о них.
Через год, в 1942-м, в станице Ремонтной Ростовской области Елена Ширман оказалась в руках нацистов и была убита
…Прошло пять лет, и я непонятно почему вдруг недавно утром вспомнил об этом стихотворении. Естественно, я даже не мог назвать фамилию автора. Я помнил только, что это были какие-то «последние стихи», что девушка скоро умерла (мне даже казалось, что ее расстреляли), и то, что про нее мне рассказывал Давыдов. По этим бедным сведениям я и стал днем искать это все в Интернете. И, что самое замечательное, нашел…
Эти стихи, наверное, последние,
Человек имеет право перед смертью высказаться,
Поэтому мне ничего больше не совестно.
Я всю жизнь пыталась быть мужественной,
Я хотела быть достойной твоей доброй улыбки
Или хотя бы твоей доброй памяти.
Но мне это всегда удавалось плохо,
С каждым днем удается все хуже,
А теперь, наверно, уже никогда не удастся.
Вся наша многолетняя переписка
И нечастые скудные встречи —
Напрасная и болезненная попытка
Перепрыгнуть законы пространства и времени.
(…)
Самое поразительное, что это стихотворение 1941 года. Прожившая уже тридцать с лишним лет, бывшая выпускница советского Литературного института, сочинявшая разрешенные стихи в духе времени, в стиле Багрицкого, ничем не лучше и не хуже других, Елена Ширман написала вдруг в начале войны стихотворение, которое было не о войне и которое как будто перескочило время. И саму войну, и советскую официальную мерзость, и даже сам поэтический язык.
Это были стихи свободного человека. Который, возможно, знал, что скоро умрет. (Отсюда и право назвать их «последними».) Ни смысла рифмовать, ни писать социально значимые стихи, ни смысла укладываться в разрешенную систему у человека, все это написавшего, не было. Какой вообще может быть смысл у прорыва – кроме самого прорыва?
Какая еще нужна правда, кроме этой?
Только писать длинное и пронзительное стихотворение – как письмо.
Вполне реальному человеку, чьего поцелуя ты уже никогда не почувствуешь.
Вот интересно, что почувствовал адресат, если стихи до него дошли? Подумал, что так не пишут? Что – так – нельзя?
Вот интересно, что почувствовал адресат, если стихи дошли до него как письмо, когда написавший это письмо-стихи уже умер?
Через год, в 1942-м, в станице Ремонтной Ростовской области Елена Ширман оказалась в руках нацистов и была убита.
…Ты это понял прочнее и раньше, чем я.
Потому твои письма, после полтавской встречи,
Стали конкретными и объективными, как речь докладчика,
Любознательными, как викторина,
Равнодушными, как трамвайная вежливость.
Это совсем не твои письма. Ты их пишешь, себя насилуя,
Потому они меня больше не радуют,
Они сплющивают меня, как молоток шляпу гвоздя.
И бессонница оглушает меня, как землетрясение.
...Ты требуешь от меня благоразумия,
Социально значимых стихов и веселых писем,
Но я не умею, не получается...
(Вот пишу эти строки и вижу,
Как твои добрые губы искажает недобрая «антиулыбка»,
И сердце мое останавливается заранее.)
Но я только то, что я есть, – не больше, не меньше:
Одинокая, усталая женщина тридцати лет,
С косматыми волосами, тронутыми сединой,
С тяжелым взглядом и тяжелой походкой,
С широкими скулами, обветренной кожей,
С резким голосом и неловкими манерами,
Одетая в жесткое коричневое платье,
Не умеющая гримироваться и нравиться.
И пусть мои стихи нелепы, как моя одежда,
Бездарны, как моя жизнь, как все чересчур прямое и честное,
Но я то, что я есть. И я говорю, что думаю:
Человек не может жить, не имея завтрашней радости,
Человек не может жить, перестав надеяться,
Перестав мечтать, хотя бы о несбыточном.
Поэтому я нарушаю все запрещения
И говорю то, что мне хочется,
Что меня наполняет болью и радостью,
Что мне мешает спать и умереть.
...Весной у меня в стакане стояли цветы земляники,
Лепестки у них белые с бледно-лиловыми жилками,
Трогательно выгнутые, как твои веки.
И я их нечаянно назвала твоим именем.
Все красивое на земле мне хочется называть твоим именем:
Все цветы, все травы, все тонкие ветки на фоне неба,
Все зори и все облака с розовато-желтой каймою –
Они все на тебя похожи.
Я удивляюсь, как люди не замечают твоей красоты,
Как спокойно выдерживают твое рукопожатье,
Ведь руки твои – конденсаторы счастья,
Они излучают тепло на тысячи метров,
Они могут растопить арктический айсберг,
Но мне отказано даже в сотой калории,
Мне выдаются плоские буквы в бурых конвертах,
Нормированные и обезжиренные, как консервы,
Ничего не излучающие и ничем не пахнущие.
(Я то, что я есть, и я говорю, что мне хочется.)
...Как в объемном кино, ты сходишь ко мне с экрана,
Ты идешь по залу, живой и светящийся,
Ты проходишь сквозь меня как сновидение,
И я не слышу твоего дыхания.
...Твое тело должно быть подобно музыке,
Которую не успел написать Бетховен,
Я хотела бы день и ночь осязать эту музыку,
Захлебнуться ею, как морским прибоем.
(Эти стихи последние, и мне ничего больше не совестно.)
Я завещаю девушке, которая будет любить тебя:
Пусть целует каждую твою ресницу в отдельности,
Пусть не забудет ямочку за твоим ухом,
Пусть пальцы ее будут нежными, как мои мысли.
(Я то, что я есть, и это не то, что нужно.)
...Я могла бы пройти босиком до Белграда,
И снег бы дымился под моими подошвами,
И мне навстречу летели бы ласточки,
Но граница закрыта, как твое сердце,
Как твоя шинель, застегнутая на все пуговицы.
И меня не пропустят. Спокойно и вежливо
Меня попросят вернуться обратно.
А если буду, как прежде, идти напролом,
Белоголовый часовой поднимет винтовку,
И я не услышу выстрела –
Меня кто-то как бы негромко окликнет,
И я увижу твою голубую улыбку совсем близко,
И ты – впервые – меня поцелуешь в губы.
Но конца поцелуя я уже не почувствую.