Глеб Простаков Глеб Простаков Крепкий рубль ставит экономику перед выбором

Рубль начал медленно слабеть. Не столько потому, что победили аргументы сторонников переохлаждения экономики, сколько в силу необходимости балансировать реальную денежную массу и курс. Однако рассчитывать на резкие скачки национальной валюты точно не стоит.

5 комментариев
Ольга Андреева Ольга Андреева Референдум о сохранении СССР привел страну к распаду

Историю последних лет существования СССР будет трудно рассказывать детям. Она полна таких удивительных несуразностей, что ребенок, слушая путаные объяснения старших, неизбежно будет чувствовать себя болваном.

18 комментариев
Борис Джерелиевский Борис Джерелиевский Захватят ли США стратегический иранский остров

Судя по сообщению Пентагона об уничтожении 90 военных целей на Харке, уже начата подготовка к высадке. Скорее всего, морпехи будут забрасываться на остров вертолетами с территории Кувейта после того, как удастся нейтрализовать системы ПВО.

8 комментариев
25 декабря 2006, 09:03 • Культура

Георг Витте: «Прививка сибирской дикости»

Tекст: Анна Альчук

Славист, литературовед и переводчик, Георг Витте с 1994-го по 2004 год был заведующим одной из самых крупных в Европе кафедр русистики и литературоведения университета им. Гумбольта. Два года назад он перешел в Литературоведческий институт им. Питера Сонди (Peter Szondi), входящий в структуру Свободного университета (Freie Universitaet Berlin), где он работает заведующим кафедры компаративистики и славистики. Там с ним встретилась корреспондент газеты ВЗГЛЯД Анна Альчук.

- В своем интервью Андрей Монастырский сказал мне, что в юности ты, Георг, был маоистом. Насколько я знаю, экс-заведующий кафедрой славистики в Билефельде, Ганс Гюнтер, в молодости был лидером левого студенческого движения, так же как ваш бывший министр иностранных дел, Йошка Фишер. А лидер студенческого движения 1968 года во Франции, Кон-Бендит, также гражданин Германии, является сейчас депутатом Европейского парламента. Объясни, пожалуйста, каким образом происходят подобные метаморфозы?
- Я не отношусь к поколению так называемых шестидесятников, о которых ты говоришь. Я могу говорить скорее о 70-х. А в это время, как ни крути, слой левой университетской интеллигенции был довольно живым и энергетичным.

С маоизмом мы попали в ловушку идеологического экзотизмa. Хотелось быть левым, но не смыкаться со сталинизмом…

Мое детство (50-60-е годы) прошло в маленьком городишке, где господствовала провинциальная атмосфера, во многом предопределявшаяся католицизмом. После такого опыта, когда я приехал учиться в Мюнхен, интеллектуальный шарм левой студенческой среды был очень притягателен.

Левые тогда были достаточно артикулированными людьми, и неудивительно, что через 30 лет многие из них сделали карьеру. Это понятно: шел процесс перегруппировки и сдвига интеллектуальных элит, как понятно и то, что теперь мы смотрим гораздо более трезво на утопические идеи.

Кроме того, подобная левая ментальность была связана с альтернативной культурой рока, и имена Дилана и Ленина одинаково подходили для нашего поколенческого бунта. Что же касается маоизма…

- Да, откуда такой радикализм?
- Я, конечно, не хочу это оправдывать, но хочу сказать: это стало возможно потому, что Китай… это было так далеко, так таинственно.

Mы попали в ловушку своего рода идеологического экзотизмa. Хотелось быть левым, но не смыкаться со сталинизмом или с тем, что произошло в 1968 году, когда советские танки вторглись в Прагу. Ведь для тогдашних маоистов точкой легитимации было противостояние политике Советского Союза.

- Тогда чем для тебя и твоих тогдашних друзей был Советский Союз?
- Агрессивным и репрессивным государством. И, конечно, на нас влияла информация о репрессиях против диссидентов. Нo для нас, западных немцев, самой нервной, болезненной точкой была ГДР.

Для поколения наших родителей существование ГДР было аргументом против всех левых. Существовало такое крылатое выражение: «geh doch nach druеben!» (идите туда!). То есть имелось в виду, что если ты левый, ты за ГДР; в то время как для нас, левых, опыт ГДР тоже был не приемлем.

Ко всему сказанному можно еще добавить желание некой необычности, эксклюзивности, что свойственно молодости.

- Печально, но факт: часто российские интеллектуалы, литераторы или художники сначала получают известность на Западе, а потом уже – во многом благодаря этой известности – становятся известными в России. Притом что у нас в последнее время принято говорить о российском суверенитете, о каком-то особом пути России, на самом деле постоянно присутствует оглядка на Запад, на его мнение. Соответственно, в России западные слависты имеют довольно высокий статус. А какова ситуация со славистикой в Германии?
- Что касается первой части твоего вопроса, я уже двадцать лет перевожу совместно с Сабиной Хэнсген (известная славистка, киновед, переводчица, член «Коллективных действий» – ред.) авторов Московской концептуальной школы и их предшественников, авторов Лианозовского круга в первую очередь.

И вот эта проблема, мнимая, на мой взгляд, что, мол, мы занимаемся «нe тeм», «нe тoй, настоящей, русской литературой», a неким «шарлатанством» и т. д. и т. п., и что мы здесь фабрикуем фальшивый канон новой русской литературы - это стало своего рода лейтмотивом догматических реакций на наши занятия.

И когда мы на международных конференциях встречаемся с российскими литературными критиками, то часто слышим от них, что это литература «для западных славистов».

Между прочим, в этом есть зерно правды. Но что из этого следует и как это можно интерпретировать? Ведь эта ситуация не нова. Возьмем, например, фильм Эйзенштейна «Броненосец «Потемкин» – без громкого успеха премьеры этого фильма в Берлине он вряд ли приобрел бы нынешний канонический статус.

Это интересная проблема, связанная со становлением литературных канонов: какую роль в утверждении литературного канона играет международное восприятие. Это, по-моему, не является новостью для русской культуры. Это универсально.

А вообще ситуация у нас, занимающихся современной русской литературой, почти шизофреническая. С одной стороны, нам говорят, что мы «конструируем русскую литературу для Запада», с другой стороны, здесь существует линия восприятия, которую я бы обозначил как «русский экзотизм». Это началось с начала перестройки, когда была целая волна выставок неофициального русского искусства, и некоторым из наших зрителей показалось, что наконец-то они увидели что-то совершенно другое по отношению к западной культуре.

Такая ситуация, как ни странно, продолжается до сих пор. Жажда экзотического свойственна всем культурам, но в Германии она по традиции проецируется на Россию.

Если возвратиться к твоему вопросу о моем статусе в качестве немецкого слависта, дело в том, что славистикe добиться такого же статуса, как у германистики, англистики или даже романистики, невозможно.

До сих пор английский и французский языки являются основными в компаративистике. Я в своем институте представляю русский язык, который, кроме меня, никто не понимает. Это имеет свои плюсы и минусы.

Фильм Эйзенштейна «Броненосец «Потемкин»; без громкого успеха премьеры этого фильма в Берлине он вряд ли приобрел бы нынешний канонический статус

- Не ведет ли это к маргинализации?
- Такая тенденция есть, и это плохо. Когда подумаешь, как влияла славистика 30 лет назад в Западной Германии, в Америке, во Франции на литературоведение, гуманитарную теорию вообще!

Через рецепцию формализма, структурализма славистика вписывалась в международную филологическую науку как одна из ведущих дисциплин. Такая ситуация продолжалась до конца 70-х годов.

С тех пор славистика – я это чувствую вот уже 10-15 лет – отстала от современных тенденций в литературоведении. За некоторым исключением, другие (возникшие не в Восточной Европе) теоретические подходы, например, медиальная теория, теория перформативности, не были ею восприняты. Это была одна из причин, почему я с удовольствием обратился к сравнительному литературоведению.

Я вообще думаю, что для классификации филологических предметов национально-литературные или лингво-исторические критерии (языковые семьи или группы) стали второстепенными, по крайней мере, что касается литературной истории ХХ века.

В чем польская литература прошлого века ближе, скажем, к русской по сравнению, например, с французской? И разве не более существенно сравнить эволюцию романа эпохи холодной войны в США и России, чем, скажем, заниматься жанрово-эволюционными вопросами в масштабах только славистики или только англистики?

- То есть, уйдя из славистики в компаративистику, ты чувствуешь себя в общеевропейском контексте?
- Да, это так. Напоследок хочу привести один яркий пример экзотизма.

Это была выставка «Давай! Давай!», которая несколько лет назад с успехом прошла в Берлине. Было показано постконцептуальное искусство, потому что концептуальное искусство к тому времени было уже освоено, и нашему западному зрителю потребовалась новая доза так называемой «русской дикости».

Вот по такой логике: как бы и у нас есть перформанс, но у людей «из далекой, далекой, далекой, далекой Сибири» это все «по-настоящему» дико, «по-настоящему» сумасшедше.

- А какие явления в современной русской культуре сейчас вызывают твой интерес?
-Мое отношение к русской литературе – это в первую очередь отношение переводчика. Я считаю, что должен был бы переводить значительно больше текстов тех авторов, которых уже начал переводить (это Рубинштейн, Пригов, Некрасов, Холин, Сатуновский, Монастырский и другие), но и это еле-еле успеваю.

Если бы у меня было время, я бы, например, с удовольствием перевел поэта Кирилла Медведева. Он пишет на грани прозы и верлибрa, что для России довольно рискованно. На мой взгляд, традиция верлибра в русской поэзии, не смотря на некоторые исключения, в общем была довольно слабой. A у Медведева получается очень ярко, у него есть свой голос, вибрация.

Мне кажется, что среди русских поэтов поколения от 25 до 35 уже нет, как раньше, явно доминирующих имен. Вероятно, это связано с Интернетом. Очень много интересного происходит в живых журналах, в блогах.

А как ты относишься к поэзии, которую условно можно назвать «постфутуристической», о которой много пишет, например, Сергей Бирюков?
- Одной из моих главных тем была тема визуальности в литературе. Меня это очень интересует, и я обнаружил, сколько уже у формалистов, например у Тынянова, было осознано в этом плане, например, в его «Проблеме стихотворного языка».

Что касается постфутуризма, я несколько скептически отношусь к экспериментальной демонстративности. Я иногда чувствую, что демонстративный эффект становится самоценным. То же самое наблюдалось в нашей конкретной поэзии. Там были очень интересные опыты, невероятное обогащение эстетического восприятия письменного пространства и времени.

Но, с другой стороны, в этом проявляется некий семиотический дидактизм. Нам как бы говорят: вот слово. Из чего оно состоит? Из букв – а из чего они состоят? – из точек и линий… и вообще, все это на белой бумаге… Сейчас в немецких школах практически преподают визуальную, конкретную поэзию, поэтому она в какой-то мере стала частью семио-дидактической системы.

Не связано ли малое количество переводов текстов постфутуристов с тем, что таких поэтов очень трудно переводить, ведь приходится учитывать и визуальный, и фонетический, и смысловой аспекты одновременно? Концептуальные тексты переводить явно легче.
- Ну, рефлексивно-эссеистический слой концептуальных текстов, может быть, и легче перевести, хотя попробуй, переведи обсуждения акций «Коллективных действий»! A уж что касается концептуальной поэзии, например, Всеволода Некрасова, это, к сожалению, очень не просто. Вообще Некрасов, по-моему, очень яркий и мощный поэт второй половины ХХ века.

- В международной масштабе?
- В международном… кто смеет где-либо о таком говорить!

Сатуновский назвал Некрасова «русским японцем» – может быть, это и есть ответ на твой вопрос? К сожалению, на Западе он недостаточно известен. Его стихи включают и футуристскую, и обэриутскую традиции, но при этом они остаются лирикой. Это опыт одновременно максимально сгущенной мгновенности и максимально рассеянной космичности. Это достаточно далеко от поэтических стандартов сегодняшней литературной среды.