Париж, который мы потеряли
![]() |
17 октября 2006, 20:12
Фото: galeria.origo.hu Текст: Ксения Щербино |
Так уж получилось, что тот Париж, которым мы восхищаемся, – многоголовую гидру искусства и модернизма, – создали иностранцы: в литературе Хемингуэй, Миллер и Аполлинер, в живописи – Пикассо и Модильяни, в фотографии – Кертеш и Брассай. И если Миллер, скажем, Париж описал, то Брассай его живописал: венгерский художник по иронии судьбы стал французским фотографом, первым запечатлевшим на пленке смурную парижскую душу.
Самые известные фотографии Брассая были сделаны в том историко-культурном пространстве (начало 30-х), когда мир копался в «волшебном блокноте» Фрейда. Когда пытался узнать свое лицо в портретах Пикассо, когда кинематограф окончательно перешел от развлекательных tableaux vivants к более серьезным материям. Звуку, метрополису Фрица Ланга и мифопоэтике Жана Кокто.
Фотограф по Фрейду
![]() У Брассая, фотографирующего дно Парижа, образы предельно четки. Впрочем, не обошлось и без иронии разгулявшегося времени |
Вытеснение, по словам Фрейда, не отталкивает, не бежит и не исключает какой-либо внешней силы. Оно содержит внутреннее представление, очерчивая внутри самого себя пространство подавления.
Парижская бурная жизнь 30-х, с ее проститутками и гомосексуалистами, покадровой сексуальной раскрепощенностью, вычерчиваемая в нашем подсознании фотографиями Брассая.
И предстает перед нами с той отчетливой внутренней насыщенностью невиданного, тем движением, кое в любом другом случае бежит от фотообъектива.
Фрейдовское «удерживать все, сохраняя способность воспринимать»… Кажется, весь ХХ век попался на эту удочку, занятый исключительно попыткой собрать калейдоскоп собственных воспоминаний.
«Как ты знаешь, я работаю над гипотезой о том, что наш психический механизм составился в результате напластования различных слоев; иначе говоря, материал, фактически присутствующий в форме следов-воспоминаний, время от времени подвергается переустроению согласно новым отношениям, переписыванию. Таким образом, существенно новое в моей теории – это положение, что память присутствует не раз и навсегда, но повторяется, что она излагается в различного рода знаках...»
Что-то в этом роде происходит и с фотографиями Брассая. Тот Париж, который в них запечатлен, – романтичный, беззаботный, беззащитный, – давно уже не существует, стертый последующими сознательными социально-политическими наслоениями – forum les Halles давно оккупирован арабами. Монахини в белых чепцах и проститутки в белых подвязках готовятся натянуть хиджаб. Толпы туристов ночью серы на Монмартре.
Но память ищет знакомые знаковые архетипы: торчащую фаллосову Эйфелеву башню, круглые столики уличных кафе под газовыми фонарями – неприхотливая и полная эротических аллюзий эстетика ар-нуар.
Изменился мир, изменилось восприятие мира и двух его основных движущих сил, верней, по Киньяру, двуликого Януса, незатронутого десакрализацией модернизма, – секса и страха.
Мир ар-нуар психологичен и емок в каждой детали, от навязчивого мотива в ланговском «М» до ночных кошмаров сюрреалистов и стекающих часов Дали. Монстры же современных фантазий, от правительства до Голливуда, одержимы смутным и бессмысленным желанием.
У Брассая, фотографирующего дно Парижа, образы предельно четки. Впрочем, не обошлось и без иронии разгулявшегося времени. На одной из его работ, «Лесбийская пара в Le Monocle, Париж», позировала Виолетт Морис. Позже она будет сотрудничать с гестапо и пытать женщин-заключенных, видимо, тех, с кем когда-то «не получилось», и бесславно канет в Лету от рук кого-то из сопротивленцев в 1944 году.
Недаром Брассай выбирает фоном своих работ ночь. Темнота значит для него то же, что солнечный свет – для Моне.
Со своей камерой Voigtlander 6і9 см с объективом Heliar, снимавшей на стеклянные пластины (впоследствии он приспособит эту камеру под пленку), огромным неуклюжим штативом, сам фотограф, похожий на полубога, по старинке пользующийся магниевым порошком и заставляющий своих жертв позировать часами (Пикассо назвал его террористом, а Генри Миллер – глазом Парижа), пишет летопись жизни, которая вскоре канет в небытие вместе со своими героями, оставшимися на фотополотнах Брассая.
Вон нервно курят Жене и Миллер, терзают камеру напряженным взглядом Пикассо и Дали.
Бездушный Дракула
![]() Североамериканские индейцы верят, что фотография забирает душу, – не то же ли произошло и с Брассаем? |
Североамериканские индейцы верят, что фотография забирает душу, – не то же ли произошло и с Брассаем? Фотография забрала у него и душу и имя, словно сказочный черт в немецких романтических сказках.
Своим родителям он написал: «Мог ли я придумать себе лучшее занятие, нежели ничего не делать?.. Здесь и правда столько вещей, требующих внимания, – в особенности такого человека, как я: интересующегося каждой частицей этого живого монстра; его внутри, его снаружи; тем, как он дышит, живет, двигается».
Урожденный Дьюла Халаш, трансильванец и очаровашка, как пресловутый Дракула, с мадьярской яростной кровью и страстью к кочевью, полный тем горьким знанием центральноевропейца начала века, о котором Конвицкий сказал: «Мы любили свой край, но не знали, будет ли он существовать завтра», Брассай прибыл в Париж в 1924 году, вооруженный разве что безалаберностью юности и умением бегать от официантов, не заплатив по счету.
Границы европейских государств в те дни перекраивались швеей-историей посезонно, но король все равно оставался гол: потому толпы выходцев с европейских окраин, поляков, мадьяров, русских хлынули в большую Европу в поисках счастья, признания и титула.
Так сражавшийся против Франции в Первую мировую журналист и начинающий художник и попал на землю своего недавнего противника – чтобы остаться на ней и прославить ее.
Сам он говорил о себе с улыбкой: мол, помните Айседору Дункан? Известная балерина ненавидела сопровождавшего ее выступления музыканта, да так, что отгораживалась от него ширмой во время репетиций. Но однажды коляска дернулась, и Айседора упала в объятия презренного – так и случился дцатый по счету роман.
Так и у меня – единожды от нечего делать занявшись презренным искусством, я посвятил ему всего себя без остатка. Даже имя взял другое: Халаш – были подписаны забытые ныне рисунки. А душа его растворилась в городе, сделав одушевленным каждый уголок бесчисленных парижских кафе.
В этой мифопоэтике нет ничего удивительного – бок о бок с Брассаем по Парижу шлялись Раймон Кено и Робер Десно, Анри Мишо и Жак Превер, Леон-Поль Фарг и Генри Миллер, то есть та поэтическая богема, что творила новый язык и новое высказывание.
На долю Брассая выпало творить новый облик. Для него, иностранца и провинциала, все было внове и прекрасно, как никогда не будет даже у самого талантливого коренного парижанина; ведь лицом к лицу лица не увидать. Он не только сумел разглядеть, но заставил и нас через столетие увидеть.
Тело фото
![]() После смерти Брассая небольшая часть его работ перешла французскому правительству; основной же фонд остался в руках вдовы |
Аукцион работ самого известного художника провели не Christie’s и не Sotheby’s.
750 работ Брассая, включая как известные работы ночного Парижа 30-х годов, так и ранее непубликовавшиеся, а также рисунки и скульптуры стоимостью от 200 евро и выше, пошли с молотка на фактически неизвестном, но очень независимом французском аукционе Millon and Associates, созданном еще в XIX веке и проведшем сотни аукционов, правда, второстепенной величины.
И все же такой аукцион был неизбежен. После смерти Брассая небольшая часть его работ перешла французскому правительству; основной же фонд остался в руках вдовы, Жильберты Брассай, с 1948 года делившей с ним не только жизнь, но и кошелек.
Оставшись одна, она ревниво оберегала наследие мужа, а на 100-летие со дня его рождения подарила большую часть архивов (более 35 тыс. негативов, а также все, что выставлялось в галерее Hayward в Лондоне) Центру современного искусства Помпиду, безобразному уродцу посреди Парижа, столь рифмующемуся и с модернизмом, и с Брассаем.
Святая святых коллекции – лучшие снимки, которые Жильберта берегла для себя, – досталась в попечительство Аньес де Гувьон Сан-Сир, что во Франции самая главная по фотографии.
Ну а Мадам Фото, как называют ее французы, решила их раздраконить и продать. Видно, не нужна нынешнему Парижу его сфотографированная некогда душа – как Калибан, смотрящийся в зеркало, он испытывает разве что ярость.
Нет ничего особенного в том, что работы Брассая разошлись по цене от 700 до 20 тыс. евро, все эти сказочные постановки чужой и прекрасной жизни.