Некий батюшка приехал в стольный град Москву. Видит священник небольшое двухэтажное зданьице, рядом с дверью вывеска: «Столовая № 13». Батюшка был несуеверным: 13 или 12 – лишь бы покормили. Входит в залу. Народу мало. У кассы сидела кассирша в синем мятом халате. Берет батюшка поднос и подходит к прилавку.
Как это ни удивительно, по вопросам этики в Церкви дискуссий не было
Кассирша выбила чеки на заказанные блюда, и священник отнес поднос за одинокий столик. Выдвинул стул, поставил на него чемоданчик и вернулся снова к прилавку, чтобы побольше взять себе черного хлеба. Тогда кусок черного хлеба стоил одну копейку. Возвращается священник, и – искушение, к которому он совершенно не был приготовлен: сидит на его месте какой-то простой советский гражданин в пиджаке, с небольшой залысиной, уже засучил он рукава, взял ложку и намеревается почать батюшкин малороссийский борщ. Остановился в недоумении иерей Божий: как поступить? Спасовать или бороться за свои права?
Длилось это не более секунды, но священник, человек духовный и молитвенный, успел уже испросить у Господа вразумления. Будь бы на его месте какой горячий да молодой, схватил бы за остатки волос сего интервента и захватчика и прямо носом в суп! Куда ж это годится – поперек батьки в пекло. Священник же не спешил предпринимать боевых действий. Уйти, «стушеваться», по выражению Ф. М. Достоевского, подчиниться учению Толстого – непротивлению злу насилием? Но не будет ли это способствовать развращению незнакомца? Сначала у батюшки отнимет суп, потом у депутата икру из-под носа возьмет... Так можно кончить уже и организованным бандитизмом. С другой стороны, схватить его за грудки, трясти его над супом, выбросить из столовой несообразно со званием и саном.
Что же делает священник? Принимает Соломоново решение: берет с соседнего стола пустые две тарелки и, прежде чем первая ложка супа отправилась в рот к похитителю, отливает себе от малороссийского борща, отполовинивает рожков вместе с яичницей, два кусочка хлеба предлагает неизвестному и, помолясь Богу, садится рядом с ним за трапезу. Полное молчание. Самое удивительное, что наглый захватчик не проявлял ни внешне, ни внутренне никаких признаков ни раскаяния, ни угрызений совести. Спокойствие просто олимпийское. И ел он даже несколько быстрее самого священника, но, впрочем, это понятно: ведь присутствие такого ангела пустыни, такого смиренника русской земли было невмоготу свершавшему явное беззаконие. Допил яблочный компот, утер уста рукавом и вышел вон. Ни «до свидания», ни «простите, больше так не буду» – ничего этого он не сказал. Священник же не спеша подобрал последние крохи, съел весь хлеб, который он купил, помолился и вышел на свежий воздух.
Не успел он сделать трех шагов, как вдруг его пронзила некая мысль: «Чемоданчика нет!» Бросился священник назад в столовую к столу: чемоданчика не видно ни под столом, ни на столе, ни на стуле, ни рядом с ним – нет его. От растерянности он даже поднял стул, стоявший не слишком уверенно на четырех алюминиевых ножках, как будто бы под ножками сокрыт был тайник. Нет, чемоданчика простыл и след. Покрывшись испариной, каплями пота, батюшка стоял, словно остолбенев. Что делать?
Он – к кассирше. Кассирша медленно открыла правый глаз, внимательно созерцая священника, как древнее индийское божество. «Вы не видели, матушка, – обратился попросту деревенский батюшка, – только что мы вдвоем обедали с...» Наверное, многие бы из нас сказали: «с наглецом», «с захватчиком», «с негодяем», «с тем обжорою», а священник лишь скромно: «с гражданином». Какое смирение! Какая чистота помыслов! Какая возвышенная душа! «Вы видели? Он взял мой чемоданчик?»
Кассирша выпростала руку из-под кассы и указательным пальцем обозначила направление. Батюшка обернулся и двинулся туда, где стоял столик с жирными пятнами, на нем поднос, и на подносе – остывший малороссийский борщ, уже завянувшие рожки и невозмутимый яблочный раствор. Рядом же на стуле виднелся чемоданчик, целехонький, никем не тронутый. Священник вновь замер. В его сердце смешались радость обретения чемоданчика и еще никогда не ведомые отчаяние, тоска, раскаяние.
Оказалось, что, заказывая семь кусков черного хлеба, батюшка по усталости и рассеянности пошел в другую залу – не туда, где ждал его готовый дымящийся обед, а где сидел ни в чем не повинный безымянный советский гражданин. Или это был ангел?
Автобиографическая и не столь литературная версия была рассказана архимандритом Павлом Груздевым еще в 70-е годы. Объяснение этой странной истории простое: два человека опознали друг в друге старых лагерников, и поэтому:
а) не задавали вопросов;
б) делились последним.
Так что, это не анекдот и не просто повествование о забавном случае. Это трагическая зарисовка в стиле «Жизнь и судьба» Василия Гроссмана.
См. о нем: «Последний Старец. Архимандрит Павел Груздев» и «Архимандрит Павел (Груздев). Документы к биографии, Воспоминания о батюшке. Рассказы о. Павла. Избранные записи» и про о. Павла.
В литературно расцвеченном пересказе прот. Артемия Владимирова эта трагичность уходит, и остается притчевая назидательность. В таком виде этот рассказ с радостью и не раз был услышан и прочитан православными людьми в былые годы.
Но сейчас (в том числе в сегодняшней ночной эпопее Аркадия Мамонтова) считается само собой разумеющимся ответ на вопрос – «а если вам лично в тарелку...», «а если в вашу квартиру...»
И я, конечно, возмущусь, дам по рукам, выгоню, позову... Но такую свою реакцию я все же не посмею назвать идеально-нормативной для христианина. В частности и потому, что эту историю я слышал еще четверть века тому назад.
Повторю из недавно мною сказанного:
«Понятие нормы стало радикально иным. Для секулярной мысли нормально то, что распространено, статистически усреднено. Для православной мысли нормально то, что соответствует идеалу, «софийному» замыслу Творца. Все, что ниже этой поистине сверчеловеческой планки, – грех (промах, непопадание в буквальном значении греческого слова хамартиа). И это означает, что и защитники пусек и православные активисты (известно кем вызванные из подвалов) с этической точки зрения совершают одинаковое дело: они нормализуют грех.
Первые нормализуют грех кощунства среди людей нецерковных. Вторые – нормализуют среди людей церковных грех отказа от евангельской нормы и утверждение вместо нее обычной самцовости».
А теперь о самом странном:
Давно подмечено, что восточно-христианское мышление догматически напряженно.
А вот точка напряжения западного христианства (даже в эпоху нашего единства в 1 тысячелетии) лежит скорее в области этики. Византию потрясали догматические споры о Боге. Рим в те века не всегда был способен понять тонкости греческой терминологии, но он был потрясен смутой пелагианства. Это был спор об основах этики: об отношениях свободы человека и Бога.
Позже этот спор повторился с появлением Лютера и Кальвина.
А вот в православном мире я не припомню ни одной крупной публичной внутрицерковной дискуссии по вопросам собственно этики. О пастырстве, догматике, аскетике, мистике, литургике, канонике, церковном имуществе и политике, ИНН и зеленых камилавках – да, было.
Как это ни удивительно, по вопросам этики в Церкви дискуссий – не было. Первая из них и возникла на наших глазах по поводу отношения христиан к хулиганской пляске в храме.
Так что, реплики тех, кто говорит: «Надоело! Сколько можно об этом», просто показывают, что авторы этих реплик так и не смогли отойти от бульварно-газетного уровня понимания происходящего.
Итак, попробуем сформулировать предмет ПЕРВОЙ В ИСТОРИИ ПРАВОСЛАВИЯ ДИСКУССИИ ПО ВОПРОСАМ МОРАЛИ:
Какова должна быть идеально-нормативная реакция христианина на причиняемую ему боль (физическую, моральную, социальную, религиозную)?
Вопросы пастырского снисхождения, целесообразности и реал-политики должны быть обсуждаемы отдельно и после. Здесь же речь идет о почти неосуществляемом идеале. О написании иконы. Пусть этот идеал почти недостижим. Но стоит ли его разрушать?
Источник: Блог протодиакона Андрея Кураева