Я стоял в магазине на Тишинской площади, в хлебном отделе. Полки были засыпаны батонами из местной пекарни – целые горы хрустящих батонов, пахнущих ожирением и счастьем.
Человек безнадежно связан с тем временем, местом и, главное, состоянием, в которое он погружен здесь и сейчас
А я смотрел на них и думал: какое же бесконечное множество людей, и людей, рассеянных по разным городам и десятилетиям, тратили в двадцатом веке целые жизни на каждый такой батон.
Толкались в хлебных хвостах, сносили двери, дрались, теряли карточки, убивали за карточки, приезжали из умирающих деревень просить хоть что-нибудь, видели хлеб во сне, воровали его в блокаду, меняли на хлеб кольца, платья, шкафы, рояли, привычно стояли за ним в более мирные, поздние времена, а еще надо успеть и за всем остальным – даже я сам, советским мальчиком, уже узнал, что такое номер в очереди на отоваривание талонов, написанный на ладони. Шестьдесят семь, например.
И вот он – батон. Лежит себе, равнодушный, в пакете на полке – и есть не просит. Никто не просит. Кроме меня, никого нет в хлебном отделе.
А задолго до этого я шатался по Миусскому кладбищу – и вспоминал про Надю Львову, 22-летнюю поэтку, которая там похоронена в забытой могиле. Эта самая Львова, романтичная девочка, влюбилась в пошляка Брюсова – и, не получив от него взаимности, застрелилась в 13-м году.
День на Миусском кладбище был такой солнечный, нежный. Может, апрельский.
Дура ты, дура, говорил я Наде Львовой, чихая на солнце.
Видишь, какая погода – и теплый ветер, и солнце – и нет больше Брюсова, никому он не нужен, а ты могла бы еще лет пятьдесят, а то и больше, встречать апрель, и чихать, и понимать, что это все чепуха, эти драмы отвергнутых чувств, и нет на свете такой любви, из-за которой стоило бы добровольно зарыться на Миусском кладбище, да еще и в потерянную могилу.
А сколько хлебных очередей ты могла бы отстоять, Надя. Сколько карточек ты могла бы отоварить!![]() |
А дети твои – и уж тем более внуки твои, когда бы они у тебя были – дожили бы и до моих талонов, и тоже стояли бы рядом с номером на ладони. Шестьдесят два, например. Ну разве жизнь не прекрасна, Надя?
Но человек безнадежно связан с тем временем, местом и, главное, состоянием, в которое он погружен здесь и сейчас.
Он связан с ним, как несчастная собака, сидящая на поводке у магазина, и он не может вырваться из этого «здесь и сейчас», не может добраться из своего голодного или самоубийственного момента – до хлебных полок на Тишинской площади или апрельского солнца на Миусском кладбище, добраться и убедиться, что все прошло, все чепуха, а жизнь прекрасна.
Он должен остаться там – голодный или умирающий, этот человек на поводке.
Один батон упал на пол. Я подобрал его, бросил на полку и ушел за конфетами.
Источник: Блог Дмитрия Ольшанского