Мы решили вступить на скользкий путь – порассуждать на любимую тему интеллигенции, а именно – о морали и нравственности. Это обусловлено тем, что сами мы, признаться, плоть от плоти ея. Хотя и выдавливаем из себя ее по капле по заветам одного подмосковного врача, дело это не быстрое – и иногда тянет на старое.
Каждый с детства знает, что такое хорошо и что такое плохо – и почему плохо, когда мы начинаем размышлять о том, как определить, что такое хорошо. Русская интеллигенция не просто подменяет политическое суждение моральным, но и избавляет себя им от необходимости нравственного самоотчета.
Мораль рациональна по своей природе. И тем самым предельно близка к рационализации. Ею при желании можно оправдать что угодно и, опираясь на нее же, осудить все что хочешь.
Собственно, начало морального разбирательства уже практически тождественно вынесению приговора – если речь идет о чистой морали. Эта чистая мораль более всего похожа на ложе Прокруста – на нем все в конечном итоге оказываются по одной мерке.
В этом смысле чистая мораль прекрасно смотрится в книжках и пафосных рассуждениях о грехах окружающего мира, о недостатках ближних и дальних своих. Она замечательно работает при условии, если не замечать конкретного, исторического – и человека. Не абстрактного, обитающего в тех же трактатах, а вот этого, со своим выражением глаз, интонацией, способом складывать руки и подгибать под себя ноги, сидя на кресле.
Потому что конкретный человек – он никак не про универсальные правила. Напротив, последние – о том, как ему жить в его конкретности. Они о способах существования, о некоторой – весьма приблизительной, при помощи универсальности – разметке пространства нравственного действия, а отнюдь не про неизменную «справедливость».
Ведь еще Цицерон, уже тогда изрекая почти банальность, учил, что summum jus summa injuria, то есть что высшее (в смысле предельное, крайнее) право есть предельная несправедливость. А каудильо Франко, применяя тот же принцип на практике, изрекал: «Друзьям все, врагам – закон», зная, что от абстрактной справедливости не уцелеть никому из тех, на кого это идеальное оружие велено будет направить.
А идеально это оружие оттого, что не имеет отдачи. Оно бьет наповал, но только того, кто находится в прицеле. А моральный суд, как система залпового огня, выжигает все, что попало в зону поражения.
И тут мы должны вспомнить про главного персонажа этой истории. Главный тут наводчик, тот, кому решать (самому или по приказу командования), кто сейчас подвергнется нравственному суду.
«Справедливость» в этом смысле по самой природе своей избирательна. Поскольку применить ее тотально нет никакой возможности – она опровергает саму себя.
Эту истину вслед за многими предшественниками открыл для себя Мартин Лютер, начав с себя и обнаружив, что оправдаться нет никакой возможности – а затем поняв, что то же самое относится к каждому. И выводом здесь будет либо тотальное осуждение всего, либо благая надежда на то, что Бог несправедлив, но милосерден. То есть способен к любви – беззаконию.
И единственное, что остается человеку, – уповать на беззаконную, беспричинную любовь, на милосердие, которое почему-то обратится на него. И спрашивать об основаниях значит возвращаться к исходному, к справедливости, то есть вновь и вновь обрекать себя на осуждение.
Особенность этого понимания в том, что оно начинается с себя: ты не тот, кто прощает или осуждает других, но тот, кто осужден по справедливости изначально – и ничем не лучше ближнего своего. Твоя надежда лишь на то, что по неведомому милосердию ты избавлен от этого суда, но знания этого ты лишен. Это мир без гарантий, с одной лишь надеждой.
Но так рассуждать могут лишь люди столь же грешные, как Августин или Лютер. Русская интеллигенция традиционно выше этого. В божественной иерархии она где-то в ангельском чине, уже совершив единственный отпущенный ей свободный выбор и оказавшейся в порноангелической безгрешности Жюстины де Сада, где все, что происходит с бедняжкой, никак не отражается на ее сознании, остающемся девственно чистым.
Но нам все это не близко, нам понятнее Эдичка. Лимоновский, например. Не то чтоб мы брали с него пример, но в эту художественную правду поверить легче.
Мой соавтор, например, видел ангелов один раз в жизни, они сидели в Вильнюсе на лавочке и пили коньяк. Дело было в ноябре. Ангелы говорили по-литовски, и на их лицах было все что угодно, кроме святости. Снимали фильм. Статисты отдыхали.
Впрочем, русская интеллигенция не про ангелов, а про устройство взгляда – про безгрешность, которая достигается простым выведением себя из фокуса. Причем под «себя» подразумевается не интеллигенция в целом, а вполне конкретный субъект говорения. И в этом плане, боимся, этот текст тоже вполне интеллигентский, этот разговор о пороках и недостатках той стаи, к которой нам довелось принадлежать. Но самокритика «интеллигенции» – столь же почтенная традиция, как и ее самовосхваление. Это части одного жанра.
Но вслед за иконой русской интеллигенции, ялтинским пациентом, мы немного о другом. О том, что интеллигенция – ровно такая же стая, как и любые другие, живущая по тем же скучным, как всякая измена, по словам Памука, законам.
Интеллигенция – это те, кто воспитывает народ. А тот, кто воспитывает себя, – кто угодно, только не интеллигенция.
Выписаться из интеллигенции значит перестать беспокоиться о морали и нравственности другого. И начать заботиться о себе, осознав, что лишь ты сам – тот, за кого ты в конечном счете отвечаешь. А все прочее – производно.
Так ангельские крылья снимаются вместе с невинностью Жюстины. И вместо ангелической заботы о морали возникает вопрос, как жить с собой, отдавая себе отчет в том, в какой реальности ты живешь. То есть учиться быть нравственным – и перестать быть моральным.
Это история не про совершенство, а про честность. Хотелось сказать – честность хотя бы перед самим собой, но это как раз – самое трудное. А подвох в том, что это вообще единственная честность, имеющая значение. Без нее все прочее – лишь имитация, оправдание способов скрыться от себя самого.
(в соавторстве с Владасом Повилайтисом)