Трагическая фигура этого японского писателя во многом созвучна нашему времени. 80 лет отделяют смерть Акутагавы от современной нам российской действительности, но проблематика его творчества и жизненные ориентиры по-прежнему актуальны.
Восточный ренессанс
Человеческая жизнь похожа на коробку спичек. Обращаться с ней серьезно – смешно. Обращаться несерьезно – опасно
Десятые и двадцатые годы прошлого века – расцвет творчества Акутагавы. Это своего рода японский ренессанс, медленное, но верное освобождение от традиционной для Японии национальной замкнутости.
В первую очередь это касалось, разумеется, экономики и промышленности, но культурный ренессанс (или утрата национального духа, как многие тогда считали) затронул и литературу.
Наш аналог – перестроечное и постперестроечное время, когда за месяцы осваивалось то, что создавалось во всем мире десятилетиями. Плюс – новые социальные отношения, столь нехарактерные для устоявшегося быта. Не все смогли их принять и встроиться в новую систему.
Особенно тяжело переживалось ощущение ширящейся пропасти между радостью освоения новых культурных явлений и жесткими социальными вызовами. Для Акутагавы именно такой разрыв между диктатом жизни и требованиями искусства оказался роковым.
«У меня нет совести, только нервы», – писал Акутагава. Нервы не выдержали. 24 июля 1927 года он покончил с собой, приняв смертельную дозу веронала.
Конечно, у самоубийства никогда не бывает только одной причины, и говорить о том, что писатель не вынес тягот жизни, – упрощение. В его последних произведениях («Зубчатые колеса», «Жизнь идиота») мотивы смерти и безумия – одни из самых частых. Они резко контрастируют с ранними новеллами Акутагавы, быстро принесшими ему мировую славу.
Уже первая опубликованная новелла – «Ворота Расемон» (не путать с фильмом Акиры Куросавы «Расемон», это экранизация новеллы «В чаще») – сделала писателя знаменитым.
Всемирная отзывчивость японского духа
В сфере интересов Акутагавы – не только традиционные японские мотивы. Это и проблемы социалистических экспериментов, и внимание к рабочему движению, и Библия, и классическая русская литература |
В сфере интересов Акутагавы – не только традиционные японские мотивы. Это и проблемы социалистических экспериментов, и внимание к рабочему движению, и Библия, и классическая русская литература.
Сказалось гуманитарное образование. Рожденный немолодыми родителями (отцу, торговцу молоком, было уже за сорок, матери – за тридцать), он был отдан на воспитание бездетной тетке – поздний ребенок считается в Японии дурной приметой.
После школы Акутагава поступил в колледж на литературное отделение, а затем продолжил стажироваться по той же специальности в Токийском императорском университете, который, впрочем, скоро бросил, затеяв издание журнала.
Впереди – работа преподавателем английского языка в Военно-морской школе, которой Акутагава тяготился, и впоследствии описал свои мытарства в цикле новелл про эксцентричного учителя Ясукити. И, когда пришлось выбирать между вакансией преподавателя в университете и работой в газете, Акутагава избрал карьеру журналиста.
Так же активно, как и эндемичными, Акутагава пользуется и европейскими сюжетами, встраивая их в японский контекст, сталкивая культурные и мировоззренческие традиции – и всё это в объеме коротких поэтичных новелл. «Проза занимает место в литературе только благодаря содержащейся в ней поэзии», – считал Акутагава.
Например, в рассказе «Генерал» традиционная японская тактичность (вежливая улыбка на лице при любых обстоятельствах) сравнивается со штампами актерской игры. Причем сравнение это проводит японский генерал, читающий на досуге Стриндберга. Сюжет и герои, для японской литературы абсолютно непредставимые!
Это смешение культур, их взаимопроникновение и проверка прочности отечественных традиций путем сопоставления их с чужеродными производила на современников Акутагавы впечатление потрясающей новизны. К тридцати годам он уже был признанным писателем, и его известность перешагнула границы японской островной империи.
Но культурная отзывчивость Японии имела свои негативные стороны. Промышленная активность резко контрастировала с привычным японским бытом, социальные движения, в том числе усиление милитаристских настроений, казались ненужным, опасным довеском, который несла открытость Японии остальному миру. Нет нужды говорить, что менялось и самоощущение обывателя. «Раньше было опасно говорить деспоту, что он деспот. Сегодня опасно говорить рабу, что он раб», – замечал Акутагава.
Оказывается, что невозможно воспринять только положительные аспекты мировой цивилизации, если общество действительно хочет быть открытым. И для каждой нации остается неразрешенным вопрос об иммунитете к чужеродным влияниям, с которыми не всегда справляется общество.
Надо ли говорить, что жизнь на гребне перемен обостряет экзистенциальные вопросы, обнажает в какие-то моменты самую сущность бытия, оставляет человека наедине с собой и с миром. И нужна либо особая укорененность в почве, либо, наоборот, заинтересованная отстраненность от соблазнов времени, чтобы вынести этот надлом.
«Человеческая жизнь похожа на коробку спичек. Обращаться с ней серьезно – смешно. Обращаться несерьезно – опасно», – писал Акутагава. И своим выбором – уходом из жизни – отрезал себе возможность врастания в новую реальность, которая становилась ему невыносима.
Сложно представить себе пожилого Пушкина или Есенина. Смерть писателя оформляет контекст его творчества единственно возможным образом, и в случае Акутагавы корпус его текстов навсегда остался предельно цельным в своей возможной незавершенности.