Умирающую бабушку я боялась. Она не впала в деменцию, сознание ее было все так же ясно, но изменился запах – не так, как меняется запах лежачего человека, она давно уже не вставала с постели – но какое-то четвертое, тайное, жуткое измерение добавилось к этому запаху. Кровать ее стояла в зале, «большой комнате», как мы его называли, и мой компьютер стоял как раз у изголовья бабушкиной постели. Я допоздна засиживалась над курсовой работой, но не тратила это время на то, чтобы говорить с бабушкой. К тому же я была влюблена. Так Ольга Берггольц в блокадных дневниках пишет больше про взгляды и жесты Георгия Макогоненко, к которому потом ушла от мужа, чем про ужасы голода.
То ли мне семь, я под боком у бабушки, и бубнит телевизор, то ли тридцать семь, и я включаю фоном новости, чтобы не так тихо и одиноко было в пустой квартире: «Правительство определило перечень действий, направленных на устойчивое повышение продолжительности, уровня и качества жизни людей старшего возраста...»
Мне семь – это значит, телевизор показывает только два канала. Я не очень понимала, в чем смысл второго, потому что показывали, как мне казалось, одно и то же, и мультики слишком редко. Телевизор – уже в 2026 году – продолжает бубнить:
«Третий блок включает в себя мероприятия, направленные на создание условий для реализации личностного потенциала пожилых людей и расширение их участия в жизни общества...».
Я никогда не вырасту, но когда-нибудь постарею, и буду надевать очки вместо линз, и включать телевизор, и в ритуальном молчании садиться перед ним, слушая (он бубнит вне времени и пространства):
«Четвертое направление работы посвящено развитию социальных услуг для таких граждан, а пятое нацелено на повышение качества их жизни и финансовой обеспеченности...».
Когда-то – все в том же телевизоре с двумя каналами – меня поразили фильмы, где показывали европейских старушек, которые на свои европейские пенсии скачут по заграницам, фотографируются на фоне достопримечательностей, носят огромные солнечные очки и узкие джинсы на тощих задницах.
(Почему нет? В бассейне, куда я раньше ходила, была программа «Московского долголетия» – по воскресеньям старушки бодро плавали по дорожке; я подумала: вот бы туда мою бабушку – не ту, полупарализованную, а другую, умершую совсем рано, но до смерти ходившую со мной далеко в лес за грибами и ягодами; хотя, возможно, по деревенской привычке она сочла бы это пустой тратой времени).
Будет, конечно, все это будет – сначала в Москве, потом медленной водой растянется по остальной России, будут наши мягкие, как тесто, бабушки с тонкими седыми волосами «реализовывать личностный потенциал».
И мы все равно будем бояться старости.
Когда я была юна и некрасива (и безжалостна, как все юные и некрасивые), я увидела фотографию Ахматовой в старости; меня поразил контраст между толстой старухой и той смертельно изящной женщиной с портрета Пикассо. Толстая старуха не могла быть поэтом, толстая старуха не могла создать «Реквием» – и я надолго разлюбила «Реквием», разлюбила позднюю Ахматову: уж проще было любить Цветаеву, никогда не вошедшую в эту страшную реку старости.
Мне тридцать семь. Через тридцать лет я буду безусловно стара (и, скорее всего, толста). Тридцать лет назад я была неулыбчивой первоклассницей с прямым серьезным взглядом, но мне все продолжает казаться, что я безусловно ближе к той первокласснице, чем к той старухе, которой стану: мое детство, мои девяностые с их нищетой и секретиками в земле, они же рядом – вот протянуть руку, а то, что дальше – нет, в него не хочется смотреть.
Старость моя тянет ко мне руку, как тянет руку старуха на полустанке:
– Бери помидоры, деточка, сама растила.
В этой старухе не чертами, но четвертым измерением запаха проступает моя бабушка, о которой я начала этот разговор и от которой опять меня унесло далеко, слишком далеко, как уносило и при ее жизни.
И рука трясется и приближается, но не касается одежды («асимптотически», как любила говорить я, когда училась на химфаке).
«А как музыка зазвучала,
Я очнулась – вокруг зима;
Стало ясно, что у причала
Государыня-смерть сама», – пишет старуха с черно-белой фотографии за два месяца до смерти.
И музыка звучит.