Двести лет назад родился первый и едва ли не единственный представитель четвертой власти в России. Прочие стремились к ней – он обладал. Михаила Никифоровича Каткова к концу жизни называли «государственным человеком без государственной должности», что было высшим признанием его достижений. Ведь, как правило, статус человека определялся его должностью – с утратой которой он утрачивал и всякое значение – даже министр в отставке производил обычно довольно жалкое впечатление.
В случае Каткова все было наоборот – редактор одной, пусть и довольно большой, газеты, издающейся к тому же не в столице, стал именно в качестве редактора одним из влиятельнейших лиц империи, с чьими суждениями, выраженными в передовицах, вынуждены были считаться министры и губернаторы.
Объяснение этого исключительного положения – в том, что он не был ни отражением господствующих суждений, ни велений власти – а, напротив, во многом направлял или, по меньшей мере, влиял на них.
Но он заплатил за это довольно большую цену – уже с 60-х годов, когда сам был вполне либералом и конституционалистом, подвергнут со стороны «передовой общественности» остракизму и имя его стало синонимом едва ли не всего гнусного и темного в России.
Журнал, им созданный, «Русский Вестник», почитался уже с начала 1860-х органом практически реакционным – и это при том, что в нем печаталось на протяжении десятилетий практически все лучшее, что за эти годы было создано в русской литературе – от «Войны и мира» и «Анны Карениной» Толстого до «Соборян» Лескова, «Преступления и наказания», «Бесов», «Идиота» и «Братьев Карамазовых» Достоевского, «Отцов и детей» и «Дыма» Тургенева, не говоря о романах Писемского или Леонтьева, стихах Фета.
А Владимир Соловьев был его корреспондентом с театра Русско-турецкой войны – правда, весьма неудачным, следует признать – но в этом не было вины Михаила Никифоровича, который зла на своего корреспондента не держал и с того же года публиковал на страницах своего журнала его докторскую диссертацию «Критика отвлеченных начал», составившую эпоху в истории русской философии.
И если все это – реакционерство и охранительство, то приходится признать, что на стороне тогдашней реакции была эстетика, особенно если сравнить с тем по преимуществу убогим, но идеологически выверенным писанием, что украшало в 1870-е годы страницы «Отечественных записок» и «Дела».
Историю Каткова обычно рассказывают как историю «ренегатства» – участник кружка Станкевича, приятель Бакунина и Белинского, во много научивший последнего гегелевской эстетике, изменяет прекрасным идеалам молодости, идет на сделку с совестью и становится русским официозом.
В этом рассказе, при всей его гладкости, сплошные неувязки. Во-первых, путь, который прошел Катков, оказывается не исключительным – схожую духовную эволюцию проделали Боткин, Тургенев, Буслаев. Впрочем, это само по себе не аргумент, ведь приговор тому же Боткину столь красноречиво вынес сам Герцен в «Былом и думах», представив его как воплощение нравственного крушения.
Гораздо более показательно и характерно второе – Катков потому и становится столь влиятелен и заметен, что его «официоз» возникает во многом вопреки власти.
Примечательно, кстати, что «Голос», известная либеральная газета 60-х – 70-х годов, как раз возникает именно как официоз – на финансировании валуевского Министерства внутренних дел, тогда как в 1866 году от закрытия «Московские ведомости» Каткова в конфликте с Валуевым спасет исключительно чудо – каракозовский выстрел, который перетасует все карты и сделает Каткова героем момента – ситуация, на которую он никак не мог рассчитывать, ведь покажется, что оправдалось все то, о чем он говорил в своей борьбе с нигилизмом.
Нам думается, что едва ли не в любой большой истории есть доля везения – в случае Каткова она, по крайней мере, несомненна.
Вошедший в историю русской мысли в первую очередь именно как редактор «Московских ведомостей», он получает их в аренду с 1 января 1863 года – а уже 13 января того же года начинается Польское восстание, на которое ни власть, ни общество первоначально не знают, как реагировать. И именно Польское восстание делает Каткова великим журналистом – единственным громким и определенным голосом в ситуации мычания.
На протяжении полугода он публикует почти каждый день передовицы, где поднимает русское общественное мнение на борьбу за национальное дело. Его голос оказывается бесконечно ценен для власти – в возможности опереться перед лицом европейского давления на него как на выражение общественных убеждений.
Вместо конфликта правительства с польскими мятежниками случилось противостояние русского и польского обществ:
Катков на долгие годы стал для многих русских людей тем, кто нашел критические слова, выражающие их чувства и стремления – и осмелился громко их произнести.
Катков начинал как западник, продолжил как либерал и англоман (защищая идеи широкого местного самоуправления, поссорившись с будущей иконой русского либерализма Борисом Чичериным, отстаивавшим принципы административной централизации), националист – человек, реабилитировавший в русском политическом языке само понятие «нации» – и закончил как охранитель и консерватор.
Если эволюцию его воззрений от либерализма к консерватизму отрицать невозможно – равно как все более скептическое отношение к идее представительства – то противопоставлять западничество национализму никак не выйдет.
Он был русским националистом именно потому, что был последовательным западником – его национализм эволюционировал от либерального к консервативному в пределах весьма логичной шкалы предпочтений, неизменно оставаясь вопросом об образовании политического сообщества, построенного по модерной модели культурного единства – быть может, излишне прямолинейно ориентированного на французскую модель.
Он был последовательным сторонником еврейского равноправия – именно потому, что был русским националистом, потому что быть русским для него не имело никакого отношения ни к крови, ни к вероисповеданию – русские в его логике могли быть «иудейского закона», «католического» или «православного», а вот распространения православия путем размножения литератур на местных языках и создания таковых для народов, их доселе не имевших, он отнюдь не одобрял, равно как чужды ему принципиально были славянофильские заходы нести свет православия куда ни попадя.
Он был прекрасно образован – и, кстати, стал журналистом в силу несчастной судьбы отечественного философского образования. На протяжении многих лет готовившийся к занятию кафедры философии, обучавшийся в Германии и написавший одну из первых профессиональных работ на русском языке по истории философии – он год спустя после начала преподавания в Московском университете лишился работы в силу ликвидации самого предмета своих занятий – исключенного из перечня преподаваемых дисциплин в силу подозрения со стороны министерства, что философия воспитывает неблагонадежных.
Катков не имел ни имений, ни богатых родственников – ему надо было выживать. По счастью, нашлись друзья и приятели – и лишенный возможности преподавать, он был определен на должность редактора университетской газеты – «Московских ведомостей», которые за несколько лет ему удалось поднять настолько, что ее стали читать добровольно.
Он нашел себя в журналистике и в начале царствования Александра II, в оттепель, задумал к газете присоединить толстый журнал. Власть нашла сии планы избыточными – и, даровав право издавать «Русский Вестник», лишила его редакторства в газете – аренду на которую он получил семь лет спустя, как уже говорилось – накануне своего очередного счастливого случая.
Он начинал свою журнальную карьеру как последовательный либерал – если угодно, его карьера была путем разочарований в русском либерализме и все более крепнущего убеждения, что единственная реальная сила в России – это власть, а то лучшее, что может сделать добродетельный гражданин, – это наставлять власть на путь истинный, по мере сил апеллируя к обществу – но понимая, что подлинная реальность – это реальность государства. И что ни власти, ни обществу доверять нельзя – доверять можно только собственному пониманию общего блага и надеяться на то, что это понимание с тобой смогут разделить другие.С самой молодости и до конца жизни он оставался убежден, что Россия – не исключение из правил и никак не история про «особый путь», не про духовность, общину или какие-то другие славянофильские или народнические мечты.
Он был западником не в том смысле, что соотносил себя с Западом посреди азиатской страны, а что полагал и себя, и страну частью Европы, он был русским европейцем – и в его случае обе части этого определения равноправны.
(в соавторстве с Андрей Тесля)