Шестьдесят лет назад разгорелся самый знаменитый из советских литературных скандалов и возникла самая известная из остросюжетных легенд советской литературы, сопоставимая, пожалуй, с сюжетом о сожжении «Мёртвых душ», а в зарубежном видении вообще не имеющая аналогов. Нобелевская премия за 1958 год по представлению Альбера Камю наконец-то была присуждена многократному номинанту Борису Пастернаку с формулировкой: «За значительные достижения в современной лирической поэзии, а также за продолжение традиций великого русского эпического романа».
«Я весь мир заставил плакать над красой земли моей»
Борис Пастернак – сложноватый для сталинской эпохи лирик, откупившийся от неё поэмой «Лейтенант Шмидт», но востребованный переводчик – и классической европейской поэзии, и грузинской. Не нужно пояснять, каково было значение этих фронтов перевода в Советском Союзе, особенно сталинском. А уж переводчик драматургии в советской России – это больше, чем переводчик, это почти драматург, а драматурги в СССР – это совсем особый по стабильности гонорарных отчислений разряд писателей. Об этом стоит упомянуть ради точности картины: не отмеченный ни Сталинскими премиями, ни орденами, не занимавший должностей Пастернак был одним из самых успешных советских писателей и делал то, что хотел. Не сравнить с тяжелейшей судьбою, к примеру, Андрея Платонова, выброшенного из профессии в дворники и умиравшего от туберкулёза, который подхватил от заразившегося в лагере и уже умершего сына.
В 1945 году, завершив перевод «Гамлета» (с тех пор считающийся не просто классическим, а главным в русской вселенной), Пастернак принимается за роман об интеллигенте в революции, ставя перед собою гоголевскую цель «показать хотя бы с одного боку всю Русь». В 1955 году роман окончен, Пастернак рассылает его по редакциям. Следуют отказы, причём с политическими, весьма жёсткими формулировками. Отрицательный ответ из «Нового мира» в сентябре 1956 года подписали в том числе главный редактор, секретарь Союза писателей СССР Константин Симонов и председатель правления Московского отделения Союза Константин Федин.
К тому времени рукопись «Доктора Живаго» уже находилась в работе у молодого итальянского издателя, члена КПИ и левого авантюриста Джанджакомо Фельтринелли, будущего неудачливого спасителя и посмертного публикатора Че Гевары (гибель Фельтринелли в 1972 году итальянская полиция объяснит случайным самоподрывом).
Ключевую роль в зарубежной публикации сыграла последняя любовь Пастернака Ольга Ивинская, судьба которой достойна отдельного романа. Дважды вдова, уже после встречи с Пастернаком она отсидела в 1949–1953 годах по 58-й, в предварительном заключении потеряла общего с ним ребёнка. Ранее в лагере побывала её мать. Ивинской было с чего вести себя отчаянно. Вопрос в том, насколько нужен был этот выход на площадь – как и другие выходы на площадь в русской истории.
Не исключено, что Пастернак, подобно булгаковскому Максудову, сочиняя свой «Чёрный снег», лишний раз «не подумал о том, будет ли он пропущен или нет». В самом деле, найти непроходное для советской печати гораздо проще было в «Тихом Доне». Впоследствии, когда Пастернака кинутся «прорабатывать», доброволец-фронтовик Эммануил Казакевич, невольно подаривший эпохе название «Оттепель», возмущённо заявит: «Оказывается, судя по роману, Октябрьская революция – недоразумение и лучше было её не делать». Но при желании ту же самую крамолу можно вычитать и у архисталинского Алексея Толстого, из коего есть пошёл позднесоветский и постсоветский национал-большевизм.
Однако самочинную публикацию за рубежом могли расценить лишь как невиданное потрясение основ – советские писатели так не поступали с первой пятилетки. Нелицеприятные предупреждения получают и Фельтринелли, и сам Пастернак, летом 1957 года даже отправивший в Италию телеграмму с требованием остановить издание, но дезавуировавший его через слависта Витторио Страду. В ноябре 1957 года роман выходит на итальянском, за что Фельтринелли исключают из компартии Италии, а над головой Пастернака сгущаются тучи.
В августе 1958-го в Голландии без санкции автора и как будто без участия итальянцев «Доктор Живаго» публикуется на русском языке небольшим тиражом, а затем бесплатно предлагается советским посетителям Всемирной выставки в Брюсселе. Не нужно быть поклонником советского строя, чтобы назвать это провокацией и догадаться, кто бы мог за этим стоять.
Документы ЦРУ на сей счёт давно рассекречены.
Это было катастрофой. Возможно, Пастернака и после этого не трогают напрямую лишь потому, что он всё-таки Пастернак. Но 23 октября 1958 года было обнародовано решение Нобелевского комитета. В тот же день Президиум ЦК КПСС принимает постановление «О клеветническом романе Б. Пастернака». И грянул гром.
Поток ругательств, пролитый после этого, более чем известен. 25 октября на собрании парторганизации московских писателей официозный, но мало кому интересный поэт Николай Грибачёв, а также Сергей Михалков, Мариэтта Шагинян и племянница Троцкого Вера Инбер предложили лишить Пастернака советского гражданства и выслать за границу (в 1929 году ту же меру применили к самому Троцкому). Впоследствии идею одобрили многие, включая Константина Симонова.
Два дня спустя на совместном заседании руководящих органов Союза писателей СССР, Союза писателей РСФСР и московской писательской организации Пастернак был исключён из Союза. Многие (например, Самуил Маршак, Вениамин Каверин, Александр Твардовский, Леонид Леонов, Всеволод Иванов), как и сам Пастернак, на собрание не явились. Николай Чуковский и Вера Панова назвали Пастернака врагом. Семён Кирсанов промолчал. Еще через три дня общее собрание московских писателей под председательством Сергея Смирнова одобрило исключение Пастернака из своих рядов.
От премии Пастернак отказался, и нобелевские регалии были вручены его сыну лишь 31 год спустя.
14 марта 1959 года Пастернак Борис Леонидович, 1890 года рождения, по национальности еврей, семейный, беспартийный явился по вызову в Генеральную прокуратуру СССР на допрос к Генеральному прокурору СССР Роману Руденко по факту публикации стихотворения «Нобелевская премия» («Я пропал, как зверь в загоне...») в газете Daily Mail от 11 февраля:
«Действительно, в начале февраля этого года имел место случай неосторожной передачи нескольких стихотворений, в том числе стихотворения «Нобелевская премия», корреспонденту английской газеты «Дейли мейл», который посетил меня на даче. Передавая эти стихотворения Брауну, я сказал, что не предназначаю их для опубликования, а даю их в качестве просимого автографа. Передача мной стихотворения «Нобелевская премия» с таким содержанием, которое легко может быть истолковано как поклёп на действительно гуманное ко мне отношение со стороны Советской власти, – роковая неосторожность, которая справедливо может быть расценена как двурушничество».
Руденко предупредил Пастернака, что следующий подобный выпад будет расценён как государственная измена, а факт допроса не подлежит разглашению.
Не рассуждая о том, разумно ли было в такой ситуации передавать подобный текст английскому корреспонденту, замечу: пожалуй, Пастернак и в самом деле допустил двойную ошибку – и политическую (в рассуждении своей судьбы), и художественную. Он обнародовал стихотворение, в коем за блистательным и достаточным четверостишием:
Что же сделал я за пакость,
Я убийца и злодей?
Я весь мир заставил плакать
Над красой земли моей...
следовала не только претенциозно-лобовая, но и дидактично-рыхлая концовка:
Но и так, почти у гроба,
Верю я, придёт пора –
Силу подлости и злобы
Одолеет дух добра.
Лучше было бы без неё.
30 мая 1960 года Борис Пастернак, перенесший в 1959-м второй инфаркт, скончался от рака лёгкого. Хоронили его в частном порядке, но многолюдно.
На Всемирном фестивале молодёжи и студентов в Вене 1959 года специальные люди распространяли «Доктора Живаго» на русском и в переводах на языки стран соцлагеря и мира капитализма – наряду с романами Оруэлла. Евгений Евтушенко впоследствии писал:
«Пастернаком начали манипулировать, сделав его роман картой в политической грязной игре – и на Западе, и внутри СССР... Самое циничное в истории с Пастернаком в том, что идеологические противники забыли: Пастернак – живой человек, а не игральная карта, и сражались им друг против друга, ударяя его лицом по карточному столу своего политического казино».
Что это было?
В 1956–1958 годах советская номенклатура ещё не дозрела до публикации подобной вещи. Но советофильская западная интеллигенция, особенно многочисленная во Франции, Италии, странах Латинской Америки, превосходно понимала и рассказчика, и Юрия Живаго. Испанцы, итальянцы, мексиканцы, да и французы сами пережили гражданскую войну, и их отношение к подобным событиям было, разумеется, отличным от китайского или корейского, но близким к пастернаковскому. Реакцию советских властей такой зарубежный читатель понимал с трудом и большей частью не одобрил.
Американцы же вылущили из почти герметичного СССР образ великого писателя-диссидента, пострадавшего за свободолюбие.
Разумеется, надо учитывать и еврейский фактор (ибо он не мог не учитываться), хотя Пастернак в каком-то смысле был меньше евреем, чем даже Осип Мандельштам (впрочем, в иных смыслах меньше евреем был именно Мандельштам).
Также не нужно сбрасывать со счётов, что 1 июня 1958 года к власти во Франции пришёл Шарль де Голль. Советское правительство поначалу не удостоило новый французский режим лестными эпитетами, но у самого генерала были иные виды на взаимоотношения с СССР.
В 1960-е антиамериканизм и русофилия де Голля выразились даже в попытке ввести во французской системе лицейского (полного среднего) образования обязательное изучение русского языка.
Куда ни кинь – клин из скандала с «Живаго» везде годился и прослужил до 1988 года, когда роман, до того называвшийся в биосправках политической ошибкой, был наконец опубликован в «Новом мире». На смену анекдотическому «Не читал, но не одобряю» окончательно пришло «Ниасилил, но одобряю».
Пастернаку, безусловно, не повезло. Не втянись он в мутную историю с Фельтринелли, не сделай американцы ставку на «Живаго», не «накрути» Хрущёва Суслов, мы имели бы в 1958 году сразу четырех нобелевских героев: выдающихся физиков Павла Черенкова, Илью Франка, Игоря Тамма – и выдающегося лирика Бориса Пастернака. Впрочем, не исключено, что долгожданное присуждение премии тоже было частью провокации – но на то и делаются провокации, чтобы их переигрывать.
Роман могли бы опубликовать несколько позже. Как и в каком виде – интересный вопрос из области альтернативной истории, но вероятно, что с изъятием именно тех мест, что в аппаратной записке были предъявлены Хрущёву в качестве антисоветских.
Говорят, «антисоветским» Хрущёву представили даже непонятный и скучный для него «Восемь с половиной» Феллини, тем не менее фильм удостоился гран-при Московского международного кинофестиваля 1963-го – и это после скандального столкновения первого секретаря с «абстракцистами» в Манеже годом ранее.
«Очень могло это быть, потому что чего тогда не было?» – писал лирический герой Достоевского в «Бесах», намекая на уголовное дело самого же автора. То же самое, если брать культурную жизнь послесталинской эпохи, можно было сказать и о репрессиях, и о послаблениях. Посмертная реабилитация частично распространилась даже на Аркадия Аверченко, «озлобленного до умопомрачения белогвардейца» (В. И. Ленин). Во след скандалу в Манеже «Правда» опубликовала его «Крысу на подносе», немедленно экранизированную в виде короткометражки. Рупор белого Освага был объявлен демократическим, хоть и мелкобуржуазным сатириком, с приложением ленинского же комплимента его «Траве, примятой сапогом».
Константин Симонов, идейно отвергнувший «Живаго» в «Новом мире», десятью годами позже подготовил к изданию урезанный текст «Мастера и Маргариты». Есть мнение, что иные купюры шли булгаковскому роману только на пользу (ставь я «Мастера и Маргариту», сделал бы Понтия Пилата похожим на Симонова). Вопрос о том, выиграл бы ли многословный «Доктор Живаго» от подобных изъятий, пожалуй, даже более основателен.
Действительно ли стресс, пережитый в месяцы скандала, погубил Пастернака или болезнь уже точила его – это останется тайной, о которой каждый волен судить по-своему. Отец его, брат и сёстры прожили гораздо дольше. Но даже учитывая вызов к генпрокурору Руденко (а к генпрокурору людей такого уровня лично вызывают именно за тем, чтобы не пришлось вызывать «с вещами»), пережитое Пастернаком за полгода всё же трудно назвать равноценным тем унижениям, что выпали на долю Михаила Зощенко, умершего летом 1958-го после многолетней опалы – в затяжной депрессии, досмолившись до инсульта.
Чем-то похожа на пастернаковскую история популярнейшего в 1920-е годы сатирика Пантелеймона Романова. После публикации повести «Товарищ Кисляков» он был окончательно признан антисоветским автором: писал вроде бы о мелкотравчатости неперековавшейся мещанистой интеллигенции, а получалось, что о калечащем и оскотинивающем влиянии нищенского советского быта. За рубежом «Товарища Кислякова» переводили и публиковали не меньше, чем Чехова, что вряд ли облегчало участь писателя, однако ему и посчастливилось умереть в 1938 году – в 53 года и от лейкемии, но всё же своею смертью.
Если бы не международный масштаб скандала и не страдальчество Пастернака, вполне вероятно, что «Доктора Живаго» ставили бы повыше (но не слишком) «Жизни и судьбы» Василия Гроссмана – еще одной книги эпического замаха и драматической судьбы, ударившей по автору и небесспорно совершенной. Но сложилось так, как сложилось. В итоге «Доктор Живаго» стал ярчайшим символом художественного нонконформизма и считается одной из вершин русской литературы и цивилизации (во всяком случае, за рубежом). А эпопею Гроссмана, после перестроечного успеха и превосходных эпитетов от того же Евтушенко («"Жизнь и судьба" – это "Война и мир" Великой Отечественной»), читают и вспоминают мало. О романе Гроссмана высказываются даже суждения вроде «а кино лучше».
Впрочем, о романе Пастернака нередко говорят то же самое. Нисколько не симпатизируя Виктору Ерофееву, можно согласиться со старым нигилистом в том, что «Доктор Живаго» – безусловно, самый переоценённый роман ХХ века. Это не значит, что он плох и следует ругать его, как это делал Владимир Набоков. Литературный король русской эмиграции сочувствовал Пастернаку, но был уверен, что книга у того получилась не только слабая («жалкая вещь, неуклюжая, банальная и мелодраматическая»), но и совершенно просоветская, одновременно подкрепляющая западное представление о слащаво-бесхребетной «русской душе».
Но чтобы ругать Пастернака так, нужно быть Набоковым. Даже относясь к «Доктору Живаго» прохладно, необходимо признавать: пастернаковская ритмическая проза великолепна и в ней достаточно поэзии.
Можно, конечно, возразить, что ей не хватает драматургии, документально точных деталей и поставленной на землю историософии. А если с чем «Живаго» и сравнивать, так с «Унесёнными ветром». Боюсь, из этого сравнения заметно, что прозаик Пастернак всё же не достиг того, к чему стремился.
В любом случае, недоброжелатели Советского Союза достигли того, к чему стремились, – скандала. Можно согласиться и с Набоковым: Россия, нарисованная Пастернаком и ставшая одним из популярнейших фактов мировой культуры ХХ века, – это далеко не та Россия, которая устраивает русских. В ней маловато и правды, и силы. Но эту Россию из романа «Доктор Живаго» и одноимённого фильма полюбили миллионы людей по всему миру. И за это можно сказать спасибо и Пастернаку, и даже тем, кто так жестоко с ним обошёлся.
А если она нам не нравится, давайте нарисуем другую.