Само деление на «либералов» и «консерваторов», доставшееся нам из XIX века и к тому же еще и в XIX веке плохо применимое к России, в наши дни выглядит совершенно архаичным. Собственно, это заметно по нашим дискуссиям.
В либерализме обычно обвиняют. Причем обвиняемый, как правило, далеко не склонен принимать обвинение – по крайней мере без существенных оговорок.
С консерватизмом чуть проще, но и здесь – если исключить штатных и внештатных колумнистов – персонажей, готовых подписаться под этим наименованием, немного.
Социалисты – те и вовсе то ли вымирающий вид, то ли нет такого человека, который в определенный момент своей жизни не был бы социалистом.
Ну а либеральные демократы в России приобрели совсем уникальное значение и окрас.
В исторической перспективе это весьма любопытная история. Ведь весь XIX век, например, – это история про то, чтобы «поднять знамя», собрать единомышленников, найти единство – в первую очередь опознавая ближнего по политической ориентации.
Напротив, вся современность – про ускользание, про то, что каждый из нас – личность, которую нельзя свести к каким-то банальным политическим позициям и взглядам, которая безмерно сложнее любой политической идеологии и вообще всегда имеет что сказать и дополнить по поводу всякого публичного высказывания.
Политические позиции если и существуют как групповые – то только в практике враждебного наименования. Одни именуют других «либералами» или «консерваторами», а те, в свою очередь, либо принимают имя, либо решительно отстаивают свое несовпадение – но столь же ретиво обзываются сами.
Сегодня иметь какую-либо ясно выраженную политическую позицию, credo – роскошь непозволительная.
Если раньше ее наличие было необходимым условием почти любого политического долголетия, то сегодня предпочитают говорить о каком-нибудь «построении персонального бренда» или «брендировании позиции». Если угодно, это уже не про политические позиции – а про узнаваемость.
Можно сказать, что дело в скорости, с которой теперь меняется мир – и если кто-то надеется просуществовать дольше, чем минет один политический сезон, ему нет никакого резона связывать себя убеждениями. Это роскошь, которую мог позволить себе медленный мир – теперь необходимо не быть, а казаться.
Иными словами, это не про беспринципность, а про то, что всякий, кто поступает иначе – независимо от того, какими мотивами он руководствуется – изымается самим ходом вещей из поля обсуждения.
В нашем языке каждый вменяемый субъект определяет себя не по принципу «лево – право», а «центр – периферия», где большинству нет нужды никак себя называть – именуют то, что существует по краям.
И, следовательно, теперь указание идеологической позиции синонимично указанию на маргинальность того, чья позиция оказывается обозначена.
Поэтому логика ускользания перестает быть уделом слабых. Теперь слабым принадлежит определенность – что лучше всего можно видеть в консерваторах, с забавной архаичностью цепляющихся за свое имя. Это представляется ответом старой иллюзии постоянства личности – уверенности, что «я» обозначает некий единый и стабильный предмет, иллюзии, сохраняющейся лишь до тех пор, пока не задается августиновский вопрос, подобно тому, как сам Августин ведал, что есть время, до тех пор, пока не спрашивал себя об этом – и вновь ведал, едва стоило ему прекратить вопрошать.
Можно, разумеется, сетовать на время – и на то, что ныне все стало неверным и неопределенным. Во многом это так, другое дело, что сама неопределенность обнаруживает известное постоянство – только она не о сущностях, а о структурах и порядках взаимодействия. И если значение определяется позицией и текущими оппозициями, то бессмысленно требовать ее неизменности при текучести того, что задает ее.
Впрочем, дело отчасти и в ином – в том, что за последние два столетия эти понятия столько раз меняли значения, что использовать их как проясняющие невозможно без долгого разговора на тему «А что конкретно вы в данном случае имеете в виду?».
Ведь тот же консерватизм XIX века был, предельно огрубляя, историей про аграриев, сопротивляющихся новым городам, про традиционную власть и привычные иерархии, защищающиеся против новых ранжиров.
В этом смысле возникает простой вопрос – что охраняют нынешние консерваторы? И о какой именно свободе говорят современные либералы – так, чтобы их можно было отличить от демократов или социалистов?
Чтобы не углубляться в разнообразие примеров, возьмем лишь консерваторов. Ведь их история про «охранение» – с пионерским галстуком на шее и комсомольским значком на груди. Ни традиционного крестьянского хозяйства, ни патриархального барина они не видели за пределами продукции «Мосфильма».
Их история оказывается целиком историей про конструирование – причем не в смысле пересборки наличных, сохраняющихся элементов, а чистое реконструкторство – с наклеенными усами и сшитым на заказ картузом.
С либералами все еще сложнее – начать хотя бы с того, что либерализм весь XIX век означал противопоставление демократии и видел в последней своего основного врага. История отечественного «Яблока» просится в хрестоматии – относимая к либеральному лагерю в расхожем словоупотреблении, она – если уж настоятельно классифицировать – была целиком про социал-демократию. И продолжает быть – удерживая свою долю рынка, пусть и на уровне статистической погрешности.
Ускользание позволяет соединить разнородное, неопределенность идеологии – это не роскошь, а насущная необходимость, поскольку, притязая на право быть голосом большинства, нельзя сказать ничего определенного – поскольку у этого самого большинства никаких общих интересов нет, оно производно – и существует лишь в социологических опросах и итогах голосования.
Это история про то, как люди самых разных взглядов опознают в той или иной партии или в конкретном политическом лидере проекцию своих идей и мечтаний – и задача уметь сделать так, чтобы голос или образ, направленный к каждой из частей этой сложной мозаики, не был слышен за ее пределами – или голос был выстроен так, чтобы одно высказывание прочитывалось разными принципиально разнородным образом. И, следовательно, у той комбинации, которая становится большинством в каждый конкретный момент, нет и не может быть никакой своей воли и своего единого интереса.Это история про разнородное – если угодно, про сложность современности, где умение казаться искренним и ускользать от определенности – единый навык. Эта реальность может быть обидна – но избавиться от нее если и мыслимо, то только вместе с образом либеральной демократии – а это, кажется, последняя из священных коров – или хотя бы почитаемых имен, что у нас есть.
Так что, хотя бы в память о детской вере и о больших идеологиях, нам хочется сохранить ее. Поскольку иначе нам придется жить в пустыне реального, а в ней человеку не выжить.
(в соавторстве с Андреем Теслей)