Герои Вячеслава Дурненкова ищут бога и познают мир. Ранят себя, чтобы выздороветь и стать настоящими. Они могут быть странными, чудными, наивными. Но при этом до слез близкими нам. Кажется, что это и есть мы, но такие, какими нам хотелось бы быть. Несмотря на жесткость ситуаций, автор очень любит своих героев.
В театр пришло то поколение, которое хотело быть рок-музыкантами…
Историк по образованию, Вячеслав Дурненков любит выстраивать сюжет не только внутри нынешнего времени, но переходить границы. Его трудно сравнить с коллегами по цеху. Однако у пришедшего 5–6 лет назад в драматургию поколения наблюдается немало общих черт. С этого вопроса театральный обозреватель газеты ВЗГЛЯД Алиса Никольская и начала цикл бесед с самыми интересными деятелями новой театральной волны.
– Слава, какие, на твой взгляд, отличительные черты у людей, занимающихся сегодня новым театром, новой драматургией?
– В театр пришло то поколение, которое хотело быть рок-музыкантами. Никакого понятия о театре не имея. И это важно. Ведь если бы эти люди чему-то специальному учились, ничего нового бы не родилось. Сбились бы на мейнстрим в лучшем случае. Ведь смешно себе представить, скажем: Юра Клавдиев – выпускник литературного института. Люди просто хотели стоять на сцене, чтоб были стадионные эмоции. Это дико важно. Они могут не понимать тонких психологических вещей, которые есть у Гинкаса и Някрошюса. Просто хотят, чтоб зал орал. Привнесение в театр рок-н-ролла – вот что произошло.
– Можно сказать, что произошла некая подмена?
– Абсолютно.
– Она адекватна?
– Не совсем. Смотри, первые спектакли, которые я увидел, были «Кислород», «Красной ниткой», «Облом-off». И я думал, что весь театр такой. И подумал: круто. До этого-то я видел только кукольные спектакли, которые смотрел с детьми. Это сейчас я наверстываю. А когда я увидел «Облом-off» на первой «Новой драме», потом шел к метро и не мог прикурить сигарету – настолько меня это потрясло. До глубины души. И я понял, что этим людям я буду верить. И кредит доверия будет вечным. Что бы они ни делали. Потому что про меня все рассказали. И не в песне Виктора Цоя, а в театре. И я понял: я хочу быть с ними.
– Очень важно вот что: ты сказал «хочу», пошел и сделал.
– Конечно, одного желания мало. Тут нужно было везение. Все, кто попал в эту первую волну, – везунчики. Мы успели на последний трамвай. Ведь потом вдруг перестали появляться серьезные имена. Два-три года – это много для «новой драмы». Немножко исправляется ситуация сейчас: появились Аня Яблонская, Костя Стешик. А мы начинаем маленько играть в дель арте. Мы уже сами по себе расписные. Мы театр тем, что мы есть. Играем сами себя. И превращаемся в персонажей. Поэтому нам надо делать попытки бегства от этого. Главное – это новая кровь. Здесь нет дембелей и новичков, должен быть постоянный процесс поиска. Ведь мы растерялись, когда пришли. Думали, что раз мы все новые, то нам рады. Оказалось, что это совсем не так. И театр не только прекрасный, но и очень малоподвижный. Склонный к манифестациям, к старомодности.
Я очень многих вещей не знал. И спрашивал, например, – а почему вот этот актер считается гением, ведь нет доказательств? А потом понял: большую роль играют догмы и традиции. Есть понятия естественные, как катарсис например. Во что можно верить. Вот я верю Аристотелю, он новее любой «новой драмы». Как и Гротовский, и Брук.
– То есть этот посыл стал ключом и к самообразованию?
– Конечно. Мне стыдно себя вспомнить, когда я пришел в театр. Меня все завораживало, я чувствовал, что за этим стоит гигантская работа, опыт, но как это сделано – было непонятно абсолютно. И я никогда не забуду, что для нас сделали Михаил Юрьевич Угаров, Лена Гремина. Я понимаю, что это была своего рода месть за невнимание к их поколению. Низкий им поклон. Они прошли все испытания и уберегли нас таким образом. А мы стали поколением реванша.
– Как ты думаешь, какие задачи стоят сегодня перед тобой, твоими собратьями по цеху?
– Программу-минимум мы уже выполнили: привлекли молодых людей в театр. Я имею в виду зрителей. А дальше – вопрос. Надо двигаться. В сторону мастерства, в сторону мэтров. Время стеба, иронии прошло. Надо верить, что театр – сакральное искусство. И работать в этом направлении. На полном серьезе. Не знаю, получилось ли у нас быть неповерхностными. Но уже нет права на ошибку. Прошло время карнавала, когда мы были просто странными фриками и это было прикольно. Театр сказал: или заходи внутрь, или уходи.
– Действительно, период сложный, период безвременья…
– Не то слово. Я это по всем вижу. Мы обязаны держать знамя. Самурайский принцип: идти на смерть, отдавать себе отчет. Игра кончилась. Мы уже, условно говоря, не школьный ансамбль, а нормальная группа, которая должна записывать пластинки, вызывать у людей смех и слезы. Надо работать с душой. Двигаться в сторону сердца. Мы не можем симулировать какие-то эмоции. Это онанизм получится. Мы должны быть настоящими – любой ценой.
Вот я смотрю на Васильева и понимаю, что это уже не жизнь, а нечто над ней. Вот к чему надо стремиться. Похожести на жизнь мы уже достигли. На это нас хватает. А сможем ли мы подняться «туда» – это вопрос.
– А что для этого нужно сделать?
– Решиться. Преодолеть свой страх. Признать театр. Ведь он нас признал. Может быть, нехотя, но это произошло. Хотя я вспоминаю встречи с актерами, которые говорили всякие неприятные вещи… Но с другой стороны, я не хочу быть главным в театре. Мне сразу кажется, что я обманщик. Если что-то делать, то только вместе. В театре все должны быть главными: и актер, и режиссер, и драматург. Может, мои коллеги так и не считают, но это мое мнение. Я преклоняюсь перед режиссером, потому что это дико сложная профессия. У театра должно быть нормальное лицо, без флюса. Должна быть гармония.
Я понимаю, почему Васильев не ставит современную пьесу. Он движется к античности, потому что древние умели писать. Надо учиться у них: у Софокла, у Аристофана. Я читаю их – и у меня волосы дыбом встают. Вообще я фанат античности.
Знаешь, черта нашего поколения – это, к сожалению, необразованность. Но на каком-то этапе это нас спасло, вынесло. Какое-то время мы сдавали это за самобытность. Но сейчас уже, извините, речь пошла о грамотной работе. Мы превращаемся в профессионалов, вот что плохо.
– Неужели это плохо?
– Я не могу понять. Мы делали ставку на эту дикость… Но когда ты взрослый человек, тебе за тридцать, тебе хочется состояться в чем-то… Конечно, я хочу заниматься театром. Потому что в этой сфере у меня больше всего получается, и хочется, и нравится. Значит, надо быть там. А чтобы быть там, надо «по фене ботать», то есть говорить на этом языке. Ведь театр – это, с одной стороны, дом с колоннами, пыльный и скучный, с другой – вот я сижу в зале, и у меня в душе так все переворачивается. Я смотрел четыре раза «Красной ниткой» и плакал в одном и том же месте. Вообще я очень впечатлительный.
– Важно, что критерии восприятия меняются, становятся выше уровнем.
– «Душа, полная впечатлений, стучится в двери рая», как у Декарта.
– А что задевает по-настоящему?
– Когда со сцены объясняют про меня и я это понимаю. К тому же в театре все еще и красиво. Когда я вижу дорогу своей жизни и прохожу ее заново – это здорово. Это слезы восторга. А что я могу дать театру? Могу рассказать про других людей. А про глобальные вещи мог только Шекспир говорить.
– Да, Шекспир – это тот самый сакральный театр.
– Да! Круче Шекспира вообще никого нет. Об одной сцене можно часами говорить. Надо брать у него. В драке за мозги мы должны скачать то, что знают они, и владеть этим. Васильев, Виктюк, да кто угодно. Всю технологию мы обязаны знать.
– А за личные качества отвечать самим?
– Безусловно. Быть человеком – это всего лишь норма. Не предавать, не оскорблять. Вот что мне дико импонирует в «новой драме» – это человеческий фактор.
– Смотри, и мы опять приходим к истокам.
– Да, вот вопрос – смешивать ли театр и жизнь? Где одно заканчивается и другое начинается? Мы эти вещи четко разделяем. Все равно жизнь интереснее. А театр – это алхимия, лаборатория. Вот ты идешь по улице – и ты человек, заходишь в театр, надеваешь капюшон – и ты алхимик, ты должен создавать.