Если отбросить имена-бренды писателей «старшего» поколения (все они - от Пелевина и Сорокина до Битова и Улицкой стали известны в иной социокультурной ситуации), то окажется, что именно эти «молодые» определяют сегодня лицо русской словесности.
Судите сами. Список, составленный Лизой Новиковой, открывают Андрей Геласимов (1966) и Юлия Латынина* (1966), продолжают Дмитрий Быков* (1967) и Евгений Гришковец (1967). Есть в нем Антон Уткин (1967) и Анна Матвеева (1972), совсем недавно прозвучавшие Майя Кучерская (1971) и Роман Сенчин (1971), поэт Глеб Шульпяков (1974) и Гаррос с Евдокимовым (1975). Список заканчивается открытыми премией «Дебют» Аркадием Бабченко* (1977) и Сергеем Шаргуновым (1980).
Лично мне не хватило в этом списке Олега Постнова и вечно молодой Веры Павловой, Павла Крусанова и Ильи Стогова. Сергея Болмата и Маргариты Меклиной. Впрочем, книжный обозреватель «Коммерсанта» имеет право на избирательность: ведь подводятся итоги конкретного периода, в котором Постнов и Болмат молчали, а, например, Стогов продолжал разбазаривать свои многочисленные таланты. Зато блистательный Вадим Темиров выпустил потрясающий дебютный сборник «Листая», который в силу головокружительно-экспериментальной породы мало кто заметил и оценил.
Эти выросли, взошли на рубеже на острие двух миров – одной ногой в прошлом, другой в настоящем и, возможно, будущем
Разумеется, писатели в дюжине собрались самые разные. И мало чего общего можно найти между высоколобым эстетом Шульпяковым, что слова в простоте не скажет, и, например, Аркадием Бабченко − автором пронзительных физиологических очерков о Чеченской войне, между новым сентиментализмом Гришковца и экономическими расследованиями Латыниной. Однако едва уловимые связи между всеми вышеперечисленными все-таки есть. Имеются. Скорее психологические, а не эстетические. И иначе как п о к о л е н ч е с к и м и их назвать трудно.
Люди, родившиеся во второй половине 60-х и в первой половине 70-х, - возможно, единственное поколение, которое сформировалось в той, п р е ж н е й жизни, однако сохранило силы и активно осваивает жизнь н о в у ю. Когда детство-отрочество-юность прошли при большевиках, когда перестройку встретили на пороге физической и интеллектуальной зрелости и вошли в новый век на пике своей формы. С равным рвением осваивая капитализм и компьютер.
Родись ты чуть раньше или чуть позже, тонкий баланс внутреннего соотношения был бы нарушен: чуть больше советского, как у тех, кому за сорок («дворники и сторожа», воспитавшие эзотеричных восьмидерастов), или же, наоборот, чуть меньше («кто такой дедушка Ленин?») - и ты принадлежишь уже совершенно к иной формации.
А эти выросли, взошли на рубеже на острие двух миров – одной ногой в прошлом, другой в настоящем и, возможно, будущем. Всегда между. Чуть-чуть в стороне. Невидимые наблюдатели. Незаметное поколение, растворенное в своей собственной жизни, не рвущееся (за исключением парочки горланов-главарей) на социальные баррикады, но занимающееся обустройством личного пространства.
Последнее лето детства выпало на дефолт 1998 года - именно этот короткий, как бабье лето, интеллектуальный Ренессанс девяностых, когда вдруг стало видно во все стороны света, оказался моментом вхождения во взрослую жизнь. В серьезную литературу. Избыточные, барочные, драйвовые девяностые навсегда зарядили энергитические батарейки поколения, на чью пору пришлись все возможные внутренние и внешние сломы, которые не сломали нынешних околосорокалетних, но, напротив, закалили их. Стало ясным, что русские горки общественного развития (режимы влажности постоянно меняются) – это одно, а твоя приватная жизнь – совершенно другое. Поэтому, чтобы ни происходило, мы всегда остаемся спокойными. Немного отчужденными. Люди, предпочитающие слушать музыку в наушниках хорошего качества. Из таких хорошо выходят серые кардиналы.
Евгений Гришковец |
Быков как-то написал, что не любит слово «поколение». А кто любит свои собственные отражения? Однако это не мешает однополчанам понимать друг друга с полуслова. С полувзгляда. Все подтексты и недоговоренности. Вежливые, культурные, рассуждающие обо всем с прохладцей, без особых провалов (нарывов и надрывов, которые кажутся дурным тоном) и без особенных прорывов вверх, так как время еще не пришло? Проза – опыт потерь, так что придет еще.
Вот и литература у них выходит такая – спокойная, беспафосная, с вниманием к сюжету (форма писательской вежливости), без экспериментальной наглости. Потому что эти новые умные никого не собираются учить, в лучшем случае – делиться своим опытом с тем, кто захочет.
Сюжетная проза – первый признак социальной вменяемости и внутреннего покоя, психологической нормы. Проще дать читателю сюжет, чем объяснить, что все фабульные навороты – пустое означающее и демонстрация авторского своеволия: что хочу ворочу и своя рука владыка. Однако ничего общего с коммерческим чтивом и трешем (на буржуев смотрим свысока): при всей кажущейся доступности у новых умных все всегда на особицу, с легкой придурью в качестве приправы. С этакой конвенциональной странностью.
Но при всем внешнем конформизме (Вы хочите песен? Их есть у меня.) сломать или приручить таких людей невозможно. Во-первых, жизнь научила гибкости, во-вторых, когда на твоих глазах оценки меняются на прямо противоположные, ты научаешься доверять только себе. Становишься зело толерантным, так как, по большому счету, тебя это не касается. В-третьих, это последнее поколение, обладающее идеалами. Ведь воспитывались они в жесткой системе вертикали, а потом, когда структуры ценностей сформировались, были отпущены на свободу.
Новые умные слушали ни к чему не обязывающую музыку типа Pet Shop Boys и Depeche Mode, Мадонны или Энн Леннокс. |
Так постмодерн оказывается защитной маской стихийного романтика, ведь мизантроп и есть такой романтик-идеалист, который зол на людей только потому, что не может простить им и себе всеобщего несовершенства. Новые умные невероятно сентиментальны, да только никогда в этом никому не признаются: что нам Гекуба? У каждого в шкафу своя спрятана... В новых умных живет неизбывный романтизм, правда, придавленный прагматизмом, но ведь мы же все родом из детства, предать которое невозможно.
Легче всего проследить собственные предпочтения по музыкальным пристрастиям. Социально заряженный рок питерского и ебургского разлива оставлял равнодушным. Попсы еще практически не существовало. Новые умные слушали ни к чему не обязывающую музыку типа Pet Shop Boys и Depeche Mode, Мадонны или Энн Леннокс. Музыку, которая меньше раздражает, которую всегда можно безболезненно выключить.
Девяностые начались для нас на два года позже – с барселонской Олимпиады. С диска, записанного Фредди Меркури и Монтсеррат Кабалье, оптимистического и гуманистического гимна жизни и миру во всем мире. Объединительная «Ода к радости», почти ведь Девятая Бетховена.
Никогда еще не дышалось так легко и свободно, никогда еще ожидания не были такими светлыми и радужными. Большая история закончилась, автор умер, но дело его живет, перманентно прирастая интеллектуальным потенциалом. Деррида в каждой книжной лавке, Дэвид Линч по телевизору. Ешь - не хочу. Главное – чтобы был аппетит. А аппетит был...
Он и умер-то тогда как знак того, что праздник закончился. Очень символично умер |
Маятник качнулся, но память об этом прерванном полете осталась. Солнечная и космополитичная Барселона для меня до сих пор – лучший город земли. На горе Монжуик с видом на Саграда Фамилиа, между олимпийским стадионом и фундасио Хуана Миро, я оставил свое сердце. Мы все оставили. Даже если кто и не был. Потому что стоит зазвучать первым аккордам с т о й пластинки, и ты словно подключаешься к невидимому Интернету, который связывает тебя со «своими».
Разные, слишком разные, автономные – и это самый верный признак нынешних сорокалетних. Все и всё противится объединению. Вероятно, и Барселона у каждого своя. Оттого и не настаиваю. Важна же не конкретика, а вектор развития стороннего взгляда, птицей или дымом наблюдающего за жизнью с высоты птичьего полета.
* Признан(а) в РФ иностранным агентом