Хоррор на почве русского мифа мог бы стать одним из лучших в мировой литературе. Долгая история русских верований плотно связывает языческое начало с повседневным бытом русской деревни. Домовые, лешие, водяные, русалки так вплетались в ткань бытия человека на протяжении многих веков, что стали соседями...
29 комментариевСамоубийство по-японски
Самоубийство по-японски
Речь идет вовсе не о харакири, как можно было бы предположить. И это не ритуальное самоубийство. Вместе с тем, уход из жизни Рюноскэ Акутагавы – «чисто японское» самоубийство, несмотря на столь нехарактерный для японских национальных особенностей суицид.
Трагическая фигура этого японского писателя во многом созвучна нашему времени. 80 лет отделяют смерть Акутагавы от современной нам российской действительности, но проблематика его творчества и жизненные ориентиры по-прежнему актуальны.
Восточный ренессанс
Человеческая жизнь похожа на коробку спичек. Обращаться с ней серьезно – смешно. Обращаться несерьезно – опасно
Десятые и двадцатые годы прошлого века – расцвет творчества Акутагавы. Это своего рода японский ренессанс, медленное, но верное освобождение от традиционной для Японии национальной замкнутости.
В первую очередь это касалось, разумеется, экономики и промышленности, но культурный ренессанс (или утрата национального духа, как многие тогда считали) затронул и литературу.
Наш аналог – перестроечное и постперестроечное время, когда за месяцы осваивалось то, что создавалось во всем мире десятилетиями. Плюс – новые социальные отношения, столь нехарактерные для устоявшегося быта. Не все смогли их принять и встроиться в новую систему.
Особенно тяжело переживалось ощущение ширящейся пропасти между радостью освоения новых культурных явлений и жесткими социальными вызовами. Для Акутагавы именно такой разрыв между диктатом жизни и требованиями искусства оказался роковым.
«У меня нет совести, только нервы», – писал Акутагава. Нервы не выдержали. 24 июля 1927 года он покончил с собой, приняв смертельную дозу веронала.
Конечно, у самоубийства никогда не бывает только одной причины, и говорить о том, что писатель не вынес тягот жизни, – упрощение. В его последних произведениях («Зубчатые колеса», «Жизнь идиота») мотивы смерти и безумия – одни из самых частых. Они резко контрастируют с ранними новеллами Акутагавы, быстро принесшими ему мировую славу.
Уже первая опубликованная новелла – «Ворота Расемон» (не путать с фильмом Акиры Куросавы «Расемон», это экранизация новеллы «В чаще») – сделала писателя знаменитым.
Всемирная отзывчивость японского духа
В сфере интересов Акутагавы – не только традиционные японские мотивы. Это и проблемы социалистических экспериментов, и внимание к рабочему движению, и Библия, и классическая русская литература |
В сфере интересов Акутагавы – не только традиционные японские мотивы. Это и проблемы социалистических экспериментов, и внимание к рабочему движению, и Библия, и классическая русская литература.
Сказалось гуманитарное образование. Рожденный немолодыми родителями (отцу, торговцу молоком, было уже за сорок, матери – за тридцать), он был отдан на воспитание бездетной тетке – поздний ребенок считается в Японии дурной приметой.
После школы Акутагава поступил в колледж на литературное отделение, а затем продолжил стажироваться по той же специальности в Токийском императорском университете, который, впрочем, скоро бросил, затеяв издание журнала.
Впереди – работа преподавателем английского языка в Военно-морской школе, которой Акутагава тяготился, и впоследствии описал свои мытарства в цикле новелл про эксцентричного учителя Ясукити. И, когда пришлось выбирать между вакансией преподавателя в университете и работой в газете, Акутагава избрал карьеру журналиста.
- Феномен Дюма
- Сергей Сечив: «Его считают пророком»
- Почетный отец русского футуризма
- Андрей Курков: «Правила раздельного питания надо нарушать…»
- Евгений Попов: «Время рассказа…»
Так же активно, как и эндемичными, Акутагава пользуется и европейскими сюжетами, встраивая их в японский контекст, сталкивая культурные и мировоззренческие традиции – и всё это в объеме коротких поэтичных новелл. «Проза занимает место в литературе только благодаря содержащейся в ней поэзии», – считал Акутагава.
Например, в рассказе «Генерал» традиционная японская тактичность (вежливая улыбка на лице при любых обстоятельствах) сравнивается со штампами актерской игры. Причем сравнение это проводит японский генерал, читающий на досуге Стриндберга. Сюжет и герои, для японской литературы абсолютно непредставимые!
Это смешение культур, их взаимопроникновение и проверка прочности отечественных традиций путем сопоставления их с чужеродными производила на современников Акутагавы впечатление потрясающей новизны. К тридцати годам он уже был признанным писателем, и его известность перешагнула границы японской островной империи.
Но культурная отзывчивость Японии имела свои негативные стороны. Промышленная активность резко контрастировала с привычным японским бытом, социальные движения, в том числе усиление милитаристских настроений, казались ненужным, опасным довеском, который несла открытость Японии остальному миру. Нет нужды говорить, что менялось и самоощущение обывателя. «Раньше было опасно говорить деспоту, что он деспот. Сегодня опасно говорить рабу, что он раб», – замечал Акутагава.
Оказывается, что невозможно воспринять только положительные аспекты мировой цивилизации, если общество действительно хочет быть открытым. И для каждой нации остается неразрешенным вопрос об иммунитете к чужеродным влияниям, с которыми не всегда справляется общество.
Надо ли говорить, что жизнь на гребне перемен обостряет экзистенциальные вопросы, обнажает в какие-то моменты самую сущность бытия, оставляет человека наедине с собой и с миром. И нужна либо особая укорененность в почве, либо, наоборот, заинтересованная отстраненность от соблазнов времени, чтобы вынести этот надлом.
«Человеческая жизнь похожа на коробку спичек. Обращаться с ней серьезно – смешно. Обращаться несерьезно – опасно», – писал Акутагава. И своим выбором – уходом из жизни – отрезал себе возможность врастания в новую реальность, которая становилась ему невыносима.
Сложно представить себе пожилого Пушкина или Есенина. Смерть писателя оформляет контекст его творчества единственно возможным образом, и в случае Акутагавы корпус его текстов навсегда остался предельно цельным в своей возможной незавершенности.