Кадровая политика Трампа не может не беспокоить главу майданного режима Владимира Зеленского и его серого кардинала Андрея Ермака. И они не будут сидеть сложа руки, ожидая, когда их уберут от власти по решению нового хозяина Белого дома. Что они будут делать?
6 комментариевЛена Элтанг: «Внутри коровы…»
Роман вильнюсской поэтессы Лены Элтанг «Побег куманики» высоко оценили не только читатели, но и критика. Обозреватель газеты ВЗГЛЯД назвал его «лучшим русским романом последних лет». В конце декабря Элтанг закончила новую прозу под странным названием «Ведьмынемы».
Об этих двух романах, рассказывающих о странствиях Мозеса и приключениях Луэллина, а также о путешествиях самой писательницы и особенностях письма Лену Элтанг расспрашивал Дмитрий Дейч.
Нестерпимо наблюдать за игрой в шахматы, когда запрещают подсказывать
– Читая и перечитывая «Куманику», всё время ловлю себя на ощущении, что текст этот похож на отпечатки пальцев: читая, я вижу тебя пишущую, шевелящую губами, проговаривающую одну за другой все эти мозесграммы вслух, иногда кажется (конечно, я далек от того, чтобы верить своим чувствам), что я даже вижу уголок пространства за твоим плечом. И вот, пользуясь случаем, хочу спросить: верно ли, что часть этого текста написана на корабле?
– Скажем так, слухи о моих путешествиях сильно преувеличены.
Зато верно другое – я хорошо знаю Барселону и Мальту, так что, выбирая места на земле, о которых пишет Морас, я думала недолго, взяла одно из любимых и одно отвратительное.
В новом же романе действие происходит в Уэльсе, который я знала довольно слабо, так что пришлось начать с того, чтобы приехать туда на месяц, вдоволь нагуляться и как следует оглядеться. Мне нужно было найти на берегу Ирландского залива город, который мне давно мерещился, и, разумеется, основное место действия – ведьмин пансион, Каменные Клены.
И я его нашла.
Когда же, вознамерившись там поселиться, я разговорилась с хозяином, оказалось, что это отставной профессор микробиологии, занимался той же темой, что моя мама, и, к тому же, знает ее имя по нескольким монографиям, еще с 80-х годов.
Это ведь хороший знак, верно?
– Когда я думаю о топографии твоей книжки, довольно трудно себе представить, что мир этого текста отражается в витринах каких-то городов, куда можно приехать, где можно отыскать пансион, булочную или порт, тот самый, те самые... Меня это удивляет. Кажется, вся эта книга, вся целиком – у меня на столе, и нет никаких ниточек, протянутых наружу. Вообще, нужен ли тексту мир? Социум? Имеется ли безусловная связь между миром, который мы всякий раз выдумываем заново – во время чтения, и тем миром, который мы выдумываем, когда смотрим в окно или в иллюминатор?
– В одном древнем папирусе сказано: «Бог создал сновидение, чтобы указать путь спящему, глаза которого во мраке». Позволю себе перефразировать это замечание: Автор видит божественные сны, чтобы суметь рассказать их тем, кто видит земные.
Заметь, что никто не утверждает, что божественные сны интереснее.
Когда я начала писать «Куманику», у меня не было в рукаве никакой истории, всё складывалось само собой – сначала дневник Мораса, который писался с той же скоростью, с какой появлялся в Интернете, потом люди, которые ему снятся, потом люди, которые снятся этим людям, эт сетера.
Череда безумных – жестоких и радостных – совпадений, сопровождавших написание этой книги, держала меня в напряжении, мне приходилось то и дело угадывать, что сие значит, как с этим бороться и надо ли. Ты не видишь нитей, протянутых наружу, а я помню нитки, протянутые извне, некоторые нитки оказались весьма суровыми, а пара-тройка смахивала на корабельные канаты.
Что касается связи с витринами, окнами и прочими флюгерами, то, на мой взгляд, писатель здесь хозяин, а хозяин – барин.
Разумеется, можно писать историю, которая происходит в зимнем промозглом Уэльсе, сидя в уютном кабинете в вильнюсской мансарде. Я так и делаю. Но увидеть Уэльс мне нужно непременно, надо же узнать, что сходни припорошены солью, овцы помечены синим по белому и любят залечь бок о бок у самой дороги, туман оседает на вереск ледяными каплями и тому подобные вещи, которые могут вовсе не пригодиться.
Когда я начала писать «Куманику», у меня не было в рукаве никакой истории, всё складывалось само собой |
– Уэльс мне кажется страной невероятно романтичной. Когда я говорю «Уэльс», тут же всплывают в сознании крохотные домики посреди болот, деревья с такими корнями, что при одном взгляде на них становится ясно: если бы этот дуб увидал тебя, то сумел бы разглядеть в чертах твоего лица всю плеяду твоих пращуров. Овцы, туман, что еще? Что вообще происходит в этой книжке?
– Ничего особенного не происходит, валлийские каникулы – лиловые холмы, похмелье, скрип чердачных балок зимней ночью, подневольный секс, обломки кораблей на дне, воображаемая смерть, вездесущая осока.
– Интригует. Кажется, я был прав: история – романтическая, не без привидений... По этому поводу: как ты вообще относишься к литературе «беспокойного присутствия»? В «Куманике» некая «остросюжетность» – или назови это «занимательностью» – выглядит несколько искусственной, сделанной. Так мне показалось. Вообще, каково место интриги в тексте? Можно ли без нее?
– Мое любимое китайское высказывание на эту тему звучит примерно так: «Нестерпимо наблюдать за игрой в шахматы, когда запрещают подсказывать».
И, признаться, это всё, что я знаю про интригу.
Занимательность в «Побеге куманики», как ты верно заметил, неаккуратно приклепана, и это не удивительно – негоже браться за толстый роман, не имея в запасе приличной истории, а имея лишь то, что французы называют сентиментальные осложнения (лет пятнадцать назад в парижских газетах мне приходилось читать объявления о знакомстве, которые так и озаглавлены: une relation sensuelle sans complication).
Не могу сказать с уверенностью, что к январю 2008 года автор научился рассказывать истории, но вот что автор понял наверняка: то, что ты называешь беспокойным присутствием или интригой, а я называю нервом (если, конечно, мы говорим об одном и том же), может здорово пригодиться, когда ты затеваешь длинное повествование и хочешь заставить читателя выслушать его до конца. Но может и не пригодиться.
Детективная линия, как ни парадоксально, является – на мой взгляд – самым слабым фактором напряжения, потому как читатель увлечен одним пылающим вопросом, например убийца ли дворецкий, а настоящее электричество в тексте должно порождаться как минимум четырьмя.
Как, скажем, в рыцарских романах – если признавалось необходимым отрубить голову рыцарю четыре раза, то четыре раза и отрубали голову, такова несравненная горячка средневекового воображения!
- Виктор Топоров: Сколько стоит шедевр
- Виктор Топоров: Простые ответы
- Монтень эпохи супермаркета
- Постреляйте в пианиста
- Двадцать новогодних воспоминаний
– Каковы же эти четыре всадника читательского внимания? И в самом ли деле они – пожизненные спутники всякого чтения? Я в данный момент читаю «Самосев» Филиппа Жакоте в переводе Бориса Дубина – около 150 страниц дневников поэта. Он начал эти записи в 50-х, последние датируются 90-ми. Я читаю это запоем, ни один детектив не написан увлекательнее. Или – книги Сосноры, где нет даже намека на сюжет, вернее – есть несметное количество сюжетов, каждое предложение – отдельный сюжет. Я к тому, что дневники Мозеса для меня – роман в романе. Собственно, вся книга для меня – в этом. Я их перечитываю, я их цитирую, я читаю книжку, которую ты мне прислала, ученикам на уроках тайцзи-цюань в качестве примера удивительной точности в искусстве. Что если оставить изюм, а булку пустить на корм голубям?
– Тот, кто берется за дневники поэта, заслуживает своей добычи!
И если я скажу, словами того же Мораса, что в небесном парке аттракционов поэзия – чертово колесо, а проза – колесо обозрения, то на какую карусель ты определишь дневник де Виньи или записи Михаила Кузмина?
Дневник Мораса и подобные ему – это чтение, живущее вне законов жанра, по своим правилам цветения и увядания и в особой экологической нише. Чтобы иметь возможность говорить без запинки, не отвлекаясь на перипетию и эксод, Морас отдыхает от сюжета, как тот вестник в «Песни о Тримре»:
Вестник, сев отдохнуть, часто весть забывает;
А тому, кто разляжется, лгать всего легче.
Такой дневник можно писать сколько угодно, признаюсь, я с трудом заставила себя прервать дозволенные речи и отдать рукопись в издательство.
Что до четырех всадников, то это число произвольное, всадников может быть и целая стая, но, раз уж я попалась на цифре четыре, то изволь – боль и неведение, влечение и отвращение.
– Хорошо сказано. Представил читателя, которого словно бы покачивает на волнах: боль >>> неведение >>> влечение >>> отвращение. Буддийский пейзаж. Но где тут автор? Откуда приходят эти волны и куда они катятся? Вот что мне не дает покоя: чем мы вообще занимаемся, когда пишем?
– Море, гм... Ну, если тебе угодно рассуждать о стихиях, то автор там, где зрение сливается с солнцем, вкус с водой, а речь с огнем.
Причем, если верить Упанишадам, то этот слияние обозначает смерть Автора.
И некому вместо него умереть, просто так – из любви и щедрости, как сделала Альцеста, согласившись умереть вместо хитрюги Адмета.
Приходится самому.
Кто-то другой вряд ли так сыграет в мои городки, как говорил один парень, переезжая из города в город.
Чем мы занимаемся?
За всех ответить не берусь, но могу сказать по крайней мере за двоих.
Талант медленно убивает тебя, пока ты пишешь, и быстро добивает, если ты останавливаешься.
Я протаскиваю себя через новый текст – чтобы посмотреть, что от меня останется после того, как я скажу, прокричу, прошепчу всё, что хотела сообщить человечеству |
– То есть письмо – это умирание? Если основываться на ощущениях (физиологического свойства), письмо мне представляется, наоборот, эликсиром, способным вернуть к жизни. Затворяясь от людей, я открываюсь миру, и мир проливается в меня, обостряя до крайности все силы восприятия, делая внутреннее зрение таким острым, что, кажется, оно способно царапать бумагу. Я думаю, что письмо – сильнейший наркотик. И – не верю в «талант» или «гений». Я знаю, что писать могут все. Другое дело, что если смотреть на письмо как процесс, неизбежно приводящий к публикации, тут вступают в действие другие механизмы – социального свойства, и начинается «литература». Существует ли для тебя эта разница? Что такое «публикация»? Что для тебя «признание» или «талант»?
– Мир в тебя проливается? Везет же людям.
У меня, судя по всему, на парте мира чернильница-непроливайка.
Насчет того, что писать могут все, – это да. Что касается таланта – слово «гений» я не произносила, заметь, – то я воспринимаю его как своего рода заемное письмо. Ты должен платить по векселю, и платишь, и платишь, покуда не признаешься в своей несостоятельности, а признаешься – пожалуйте, сударь, в долговую яму молчания. Те, кто носит в себе талант, знают об этом, и кредитор у них один на всех, а читателей может и вовсе не быть.
А что кредитор делает с теми, кто совсем не платит, хорошо видно в левой части триптиха Иеронима Босха под названием «Воз сена»: там они превращаются в неприятных насекомых и скорпионов и, к тому же, падают на скалы.
Страшно, да?
– Не то слово! Недавно я говорил с Андреем Сен-Сеньковым, и он сказал, что письмо похоже на инвазию. «Что-то попадает внутрь. Там растет. Потом больно вылезает» – вот что он сказал. Доктор Сеньков. Хотел бы я понять, почему у нас настолько разная физиология письма.
Ведь если всё так больно и страшно, мы должны ненавидеть письмо. Мы должны бояться его или, по крайней мере, опасаться – как опасаемся болезней или разбойного нападения. Или – пользуясь твоей метафорой – нежданных кредиторов.
Но мы любим его. Мы пишем потому, что письмо – это наслаждение. Или нет?
– Перефразируя высказывание Марселя Дюшана о Боге, можно сказать: «Нет, я не верю в Текст. Текст – это изобретение человека. Только кто же в это поверит?»
Для меня письмо – это акт возрождения. В Индии, например, подлежащего возрождению протаскивали через золотую корову – причем вынимали именно оттуда, откуда телята появляются.
А я протаскиваю себя через новый текст – чтобы посмотреть, что от меня останется после того, как я скажу, прокричу, прошепчу всё, что хотела сообщить человечеству. Даже если человечество и слушать не станет.
Насколько пребывание внутри коровы способно меня усладить – это уже наше с коровой темное и необъяснимое соучастие.