Кадровая политика Трампа не может не беспокоить главу майданного режима Владимира Зеленского и его серого кардинала Андрея Ермака. И они не будут сидеть сложа руки, ожидая, когда их уберут от власти по решению нового хозяина Белого дома. Что они будут делать?
6 комментариевЕгор Холмогоров: Позвольте детям портить книги
Я до сих пор выхожу из себя, когда слышу: «К книге нужно относиться бережно, аккуратно, как к святыне». За этими возвышенными речами скрывается совсем другое: к книге нужно относиться как к чему-то далекому.
Какую книгу считать первой в нашей жизни? Может быть, ту, которую еще бессловесным младенцем-ползунком мы стягиваем с одной из нижних полок и надрываем страница за страницей?
Не надо слишком уж усердствовать в том, чтобы помешать детям рвать, разрисовывать, вырезать ножницами понравившиеся картинки в книге
У взрослого книгочея звук разрываемой бумаги вызывает чувство щемящей стенокардической тоски, даже если сама книга безнадежно плоха. Ребенок же рвет страницы, получая удовольствие не столько от звука, сколько от ощущения податливости изобретенной некогда индийцами материи.
Все наши чувства – лишь надстройка над осязанием, его дистанционная замена. Можно лишиться вкуса и обоняния, можно быть слепоглухим, но полное отсутствие осязания у человека невозможно. Потому-то ребенок с такой устремленностью пробует мир на прочность – царапается, спотыкается, ушибается, ошпаривается, лезет с мамкиной шпилькой в розетку и радуется, когда мир все-таки подчиняется воле его рук. Лишь на то, что мы ощупали, помяли и порвали, мы можем смотреть затем со зрительной отстраненностью.
Запоминают ли дети порванные ими книги? Перетекают ли буквы и слова через чинящие насилие над бумагой пальцы в их мозг? Иногда мне хочется верить, что да. Вот, вопреки всем законам эстетики, сын пытается порвать «Правителей эпохи эллинизма» Германа Бенгтсона аккурат посреди страницы, изображающей монету царицы Клеопатры. Нос Клеопатры сейчас, кажется, станет короче, и Паскаль во мне ликует.
Чаще, впрочем, сын книги не рвет, а перетаскивает их с места на место, подчиняясь одному лишь ему понятной детской логике. Я пытаюсь постичь эту логику, и вот однажды она находится – оказалось, что книги превращаются в блоки для строительства дороги. Иногда по этой дороге к игрушечному аэропорту отправляется спецназ, подаренный мною со словами «Будешь играть в Моторолу». Иногда Грузовичок Лева и Пожарный Сэм спешат тем же путем, чтобы спасти от пожара кошку.
Как-то я написал короткую колонку для «Литературной газеты», посвященную тому, как привить детям любовь к чтению. Мне любовь к чтению никто не прививал. Я не знаю и никогда не знал – как это, не хотеть читать. Поэтому я сосредоточился на другом – как не дать взрослым эту любовь к чтению в ребенке убить. Как не дать спугнуть книгу.
И тут у меня родилась и даже посмела высказаться святотатственная мысль: не стоит запрещать детям портить книги. Не надо слишком уж усердствовать в том, чтобы помешать им рвать, разрисовывать, вырезать ножницами понравившиеся картинки. Строгие учительницы в комментариях были разгневаны этой апологией детского варварства и начали приводить примеры бесценных произведений книгопечатного искусства, навсегда утраченных в данной точке пространства.
Речь у меня шла, конечно же, не о букинистических раритетах и не об инкунабулах in folio, а об обычных книгах, которые не трудно заменить одна на другую. Порчу «штучных» книг я, разумеется, тоже не люблю, хотя следы, оставленные вандалами, бывают порой забавны.
Не только дети, но и взрослые могут портить книги (фото: из личного архива) |
Живет у меня книга Николая Машкина «Принципат Августа» – одна из классических монографий в истории советского антиковедения, прошедшая через руки какой-то студентки-первокурсницы. Под статуей Августа из Прима Порта красуется граффити с девичьим приговором: «Симпатичный, но больно дохленький. Вместо ног одни колени да чашеки».
Иоганн Гутенберг для того и изобрел печатный станок, чтобы книги стали взаимозаменяемы. Чтобы из пропитанных ядом уникальных манускриптов, за тайны которых расправляются друг с другом герои Умберто Эко, книги превратились в товар, столь же стандартный, как монеты, револьверы и женские лифчики.
Нет ничего более не соответствующего законам галактики Гутенберга, чем мещанство книжных шкафов, забитых томами ни разу никем не открытых собраний сочинений. Моей однокласснице родители однажды не позволили взять в школу томик Тургенева, необходимый к уроку про Базарова и лягушек. Корешок изотрется и будет отличаться от остальных.
Замначальницы главков, накрутив бигуди, раз в неделю старательно стирали с этих мумий словесности пыль, ненадолго отодвигая какающего сигаретами сувенирного верблюда. Этот верблюд, которому надавливали на уши, и он выдавал через задний проход курево поштучно, наряду с выбитым на меди «писающим мальчиком» был для меня тошнотворным символом пошлости позднесоветских квартир. Но мальчик находился хотя бы на своем месте, на двери, ведущей к стояку, а вот корабль табачной пустыни блокировал подход к Блоку.
Я до сих пор выхожу из себя, когда слышу: «К книге нужно относиться бережно, аккуратно, как к святыне». За этими возвышенными речами скрывается совсем другое: к книге нужно относиться как к чему-то далекому, чуждому, опасному, тому, что ни в коем случае не следует брать в руки из боязни испачкать. Тем более что от книги есть опасность подцепить мысли.
Мэри Дуглас назвала исследование этого круга ритуальных представлений «Чистота и опасность». Нечистота – это то, что находится не на своем месте, и потому создает угрозу. Учение о том, что книга может находиться не на своем месте, когда она не на полке, а в руках, представляется мне ересью.
Я стою на том, что иконе место не в музее, а в храме, среди жара свечей и под теплыми и сухими губами молящихся. Книге же – место в перемазанных чернилами пальцах школьника, который, утонув в ней глазами, поглощает полдничный чай с бутербродами.
Ребенок должен относиться к книге как к своему. Если книга и автомат Калашникова состоят из взаимозаменяемых за не слишком высокую цену деталей, я, право же, не вижу ничего дурного, если эту стандартную книгу ребенок использует как стандартный строительный материал для своей, ни на что не похожей игры.
Книге место – в перемазанных чернилами пальцах школьника
Когда мне было около десяти, я истерзал немало газет, журналов и книг для того, чтобы составить свою энциклопедию советских вождей. Начиналась она с азербайджанского хана Алиева. Его невозможно было не запомнить – он был все время рядом с Брежневым, когда тот в сентябре 1982 года посещал Азербайджан. Тогда впервые было дано указание печатать фото Брежнева без ретуши: ужасное, морщинистое, отекшее лицо кремлевского старца вдруг появилось на первых страницах газет, и всем без слов стало понятно, что Брежнев умирает. А рядом улыбался моложавый Алиев.
Я тогда был абсолютно уверен, что генсеков КПСС назначают по алфавиту из членов Политбюро. Когда-то первым в списке был Брежнев на букву «Б». Он умер и назначили генсека на букву «А» – Андропова. После смерти Андропова генсеком должен был стать тот самый Алиев, снова на букву «А».
Но Пленум ЦК нанес мой гипотезе коварный удар – новым генсеком стал задыхающийся и грустный Черненко на букву «Ч». Я сумел убедить себя в том, что теперь счет пошел с другого конца алфавита. Однако вновь в моей концепции обнаружилась дыра. С того конца раньше Черненко шел краснознаменный гетман Украины Щербицкий на букву «Щ». От алфавитной кремленологии пришлось отказаться.
В какой-то момент моему проекту едва не был нанесен смертельный удар. Сооруженная из альбома для рисования энциклопедия была почти готова – сверстана, оформлена вырезанными откуда только можно иллюстрациями, заполнена моим отвратительным кривым почерком. И тут мне попала в руки книга некоего Абрамова «У кремлевской стены».
Это была подборка справок с фотографиями про неживых обитателей Красной площади, превращенной большевиками в плац-кладбище. Десятки вождей, вождишек, отважная курсистка – случайная жертва революционных боев, – павший в перестрелке с леньками пантелеевыми милиционер Прямиков (в его честь был назван парк, начинавшийся в десяти шагах от моего дома).
Инесса Арманд, к которой тогда еще телеканалы не лазили под юбку. Основатель Донецко-Криворожской республики товарищ Артем (Сергеев), погибший при испытаниях какого-то «аэровагона». Залетные иностранные коммунисты Клара Цеткин и Катаяма Сен. Военачальники, успевшие умереть до сталинской чистки армии, военачальники, благополучно ее пережившие.
В диком танце под голубыми кремлевскими елями плясали отменные палачи Землячка, Вышинский, Мехлис, Шкирятов, и тут же рядом не находили себе покоя замурованные в стене национальные герои – Чкалов, Жуков, Рокоссовский, Гагарин, Королев, вместо христианского погребения обращенные в пепел.
Трактат Абрамова покончил с моей дилетантщиной. Я себя чувствовал Эллочкой Людоедкой, внезапно попавшей в апартаменты заносчивой Вандербильдихи, и постиг, что не владею подлинным искусством классификации. «У кремлевской стены» умершие были инвентаризованы, ранжированы и к каждому привешен ярлычок. Вожди делились на «беззаветно преданных», «отдавших всего себя», «до конца жизни стоявших на посту», «высоко ценимых Лениным», «внесших огромный вклад», и был даже один, всем известный, «допускавший нарушение норм партийной жизни и социалистической законности».
Я едва не забросил это дело, но тут начали доноситься первые, еще самые робкие сквозняки того смерча, который так неловко назвали перестройкой. Пошли шепотки, что от нас что-то скрывают, что были вожди, вычеркнутые из истории. О Бухариных и Троцких еще речи не было, но рассказывали, что легендарный нарком Молотов получил назад свой партбилет и вскоре после этого умер, похороненный на Новодевичьем.
Тогда я решил направить свои разыскания на то, чего у всяких придворных каллиграфов заведомо не было и быть не могло. Я штурмовал школьную библиотеку и отыскивал там тома второго издания Большой Советской Энциклопедии со всевозможными Молотовыми, Кагановичами и примкнувшим к ним Шепиловым. Наша библиотекарша Надежда Васильевна тряслась от страха, как бы чего не вышло, и заявляла, что не имеет права выдавать эти книги потому, что «неизвестно еще, какие неправильные сведения ты оттуда почерпнешь».
В этом извечное коварство многотомных энциклопедий – их первые тома и последние разделяет целая эпоха. Издание первой советской БСЭ (потом в 16 лет я приобрел ее по случаю за 500 рублей и попытался прочесть подряд, честно одолел весь первый том) растянулось на 21 год (1926–1947), и указанная в первом томе редколлегия превратилась задолго до выхода последнего в расстрельный список.
В одном из первых томов написанная с большим публицистическим нажимом статья о Гитлере сообщала, что «национал-социалистическое движение пошло на убыль, и Гитлер перестал в нем играть заметную роль». А в томе «СССР», вышедшем в 1947 году, гитлеровская армия вела наступление «от Северного Ледовитого океана до Черного моря», но, по счастью, была отражена и пала под десятью сталинскими ударами. Поспешишь – людей насмешишь.
Постепенно наша библиотекарша ко мне привыкла, начала доверять и однажды вышла поужинать в школьной столовой, доверив мальчишке одному остаться среди энциклопедических томов наедине с одутловатым Маленковым – любимым героем деревенских бабушек, даровавшим им пенсии и паспорта.
Но как только Надежда Васильевна вышла и повернула ключ, я первым делом бросился к знаменитому 5 тому – искать статью «Берия». К тому моменту я уже знал, что после того как Палачбюро постановило назначить его единственным и самым главным палачом, подписчикам энциклопедии пришло такое письмо:
«Государственное научное издательство «Большая советская энциклопедия» рекомендует изъять из 5 тома БСЭ 21, 22, 23 и 24 страницы, а также портрет, вклеенный между 22 и 23 страницами, взамен которых Вам высылаются страницы с новым текстом. Ножницами или бритвенным лезвием следует отрезать указанные страницы, сохранив близь корешка поля, к которым приклеить новые страницы».
Новые страницы содержали фотографии Берингова моря и расширенную статью о нем. В остальном все было на своих местах, редакция даже не сочла нужным увеличить короткую и убогую заметку о великом английском консервативном мыслителе Эдмунде Берке. Единственное, что появилась непомерно большая статья о придворном голштинских герцогов «Беркгольце».
Его «Записки» о придворной жизни эпохи Петра Великого обладают якобы необычайным историческим интересом. Никогда – ни до, ни после – Фридриху Вильгельму Берхгольцу не случалось занять столь обширное место в истории, несмотря даже на то, что «от многих других записок иностранцев о России дневник Б. выгодно отличается известной объективностью».
«Отличается известной объективностью...». Удивительно, как слово, означающее «явный», «всем ведомый», в богатом на полутона русском языке может иметь как минимум три различных значения. «Лицо известной нравственности высказывает в своих письмах к известному лицу суждения, отличающиеся известной объективностью».
Рассматривая эти неловко заполненные пустоты, я представлял, как пожилая библиотекарша, предшественница нынешней моей покровительницы, бритвой выпиливает из истории «одного из виднейших руководителей ВКП(б) и Советского государства, верного ученика и ближайшего соратника Иосифа Сталина». Как она торопится, но старается не порезаться и не сделать слишком грубого надреза, который выдаст позднейшим поколениям замену.
Как она осторожными движениями смазывает клеем новые страницы и фотоврезку с убитыми моржами на льдине Берингова моря, чтобы они аккуратно сидели. Как берет вырезанного вождя и относит на школьный двор, чтобы сжечь. Был товарищ Берия, да развеяли по ветру.
Много раз потом мне пересказывали легенды о людях, которые осмелились Берию не вырезать. Но ни разу, нигде пятого тома с сохранившейся страницей я не нашел, пока не переехал в некогда закрытый атоммашевский город Обнинск.
Услышав от меня этот сказ, супруга моя очень удивилась и с жестом Вергилия отвела меня в трехэтажный, архитектурного стиля «немцы пленные» дом своей семьи, двор которого некогда перекрывала проходная. Она подвела меня к одному из темных шкафов, где в пятом томе кавказский человек при галстуке и в пенсне по-прежнему «проводил большую работу по улучшению чекистских органов».
Письмо-рекомендация и новые страницы, вложенные тут же, служили неопровержимой уликой того, что владельцы сознательно уклонились от исполнения воли партии. То ли прадед моего сына не захотел портить хорошую книгу, чиркая по ней лезвием, то ли решил проявить уважение к тому, чьим заботам был обязан существованием и этот элитный город, и советский «Атоммаш» в целом.
История эта открыла для меня, что не только дети, но и взрослые могут портить книги. Аккуратно. Бритвенным лезвием. Поэтому я предпочитаю доверять словам одного мудрого человека, который рассказывал, что прочел их в одной старой и потрепанной книге: «Не верьте аккуратным глянцевым томам. Самые лучшие книги всегда самые рваные и потрепанные».