Российское государство отстаивает традиционные ценности, но это не исключительно ценности «России, которую мы потеряли». Это ценности семьи, Отечества, традиционных религий, но это и ценности труда, справедливости, солидарности. И «красные», и «белые» найдут здесь то, что им дорого.
30 комментариевСемеро от Колумбии до Казахстана
Проект «Русский Гулливер», специализирующийся на интеллектуальной литературе, развивается. Теперь – в сторону поиска, выпустив совместно с литературным клубом «Классики XXI века» серию поэтических сборников, авторы которых очень различны.
Свобода синтаксиса и романтические клише, рефлексия и хаос. Поэзия продолжает жить и ошибаться.
Гостья из Колумбии: Надежда Муравьева, «Carmenes»
Мы на самом деле и не вышли из мира детского вечного «нельзя», вечного «сегодня», слишком простых слов. Будем взрослеть?
Нервы, выжженные солнцем. Внутренний огонь, который тем интенсивнее, чем более сжат. «Ты видишь – стены твои сильны,/ Изнутри горячи».
Муравьева сопоставляет качели и колокола, игровое и священное. Беседует с сердцем – в традиции поэзии испанского барокко. Знает, что ласточки лепят мир полетом, как гнездо. Это головокружение – и напряжение странствия, встречи.
«Странствие от часовни/ До колыбельных пустыни,/ До окна, что открыто/ Не твоими руками./ Если умрешь – бояться не стоит,/ Все эти пыльные земли/ Сожмешь в кулаке, возьмешь с собою».
Голоса Федерико Гарсия Лорки, Антонио Мачадо, Мигеля де Унамуно. Это тем интереснее, что Испания в русской поэзии пока что источник более сюжетов, чем стиля. А Муравьева идет дальше.
Дождь в Колумбии, где она долго работала, – маркесовский, тяжелый. «В каждой трещине мостовой монетой дрожит/ Стылая влага». Впрочем, традиция – не только опора, но и бремя. «Завиден ли твой жребий?» – вопрос, который уже столетия однозначно опознается как риторический.
«Желанью открытые дали,/ Соленые губы свежи,/ И пятнами лунных подпалин/ Болит непочатая жизнь» – в такой инерции ритма и образов можно утопить любое содержание. Но Муравьева понимает необходимость необычности. «Лишь то трава, что вниз растет./ И камень – тот, что говорит».
Белый романтик: Елизавета Васильева, «Настала белая птица»
Поэтический сборник Елизаветы Васильевой «Настала белая птица» |
Если автор полагает, что «моей рукой пишет тот кто выше», то неудивительно появление театральных архетипов («ах мой грех во мне горит/ я Лолита или Ева»); мелодраматических интонаций: «только одна восстала из пепла воскресла/ лишь она, последняя, увидела небо/ дождалась его и/ ослепла»; излишних украшений вроде «нам дан цветок ночей».
Романтическая пленка продавливается житейской практичностью: «вообще городок маленький/ мужчин хороших мало». Обилие в книге, начиная с названия, белого цвета (снега, прощания – взмаха белым платком, капитуляции) – демонстрирует безжизненность этих пространств.
Жизнь проявляется – в обыденности смерти («по дороге встретила соседку/ умерла вернулась»), в напряженной многовариантности мира («Если и встану то буду остыну а если буду останусь»), многозначной свободе синтаксиса («каждой складки привычной шторки/ через дорогу третье окно слева»), превращениях предметов («яблоко было ракушкой с морем спрятанным внутрь»).
Вытеснит ли это мелодраму? «анна мне пришлось разбить твой талисман/ это было сердце о котором ты и не знала».
Черный романтик: Гила Лоран, «Первое слово съела корова»
Поэтический сборник Гилы Лоран «Первое слово съела корова» |
Жизнь настолько нелепа и тяжела, что хоть вешайся. Чужая, как за морем, где люди с песьими головами.
«Город-урод/ мертвый народ». Ненавистные офисы и директора. «Фальшивые блондинки с подкожными сальцами/ Смущенно блюют по углам». Из рутины не уйдешь, «трамвай обогнул море и как всегда/ надсадно дребезжа вернулся к подъезду». Предательство даже не удивляет – потому что предполагается заранее.
Кукла спокойно собирает платья и уходит – но что еще ждать от найденной «за тремя канавами за тремя плевками».
Мир, который не соответствует требованиям персонажа, годится только на разрушение. Задушить, убить Время – с которым не удается поговорить или справиться.
«Нам не жить – возводить гренадский эмират/ Чтобы старой Европе сразу помирать». Разрушить всё и создать заново? Но не окажется ли созданное таким же, как разрушенное...
Лоран при этом принадлежат фразы превосходной концентрированности. «Припендюхалась ты с опозданьем в два острова/ С горечью грольша, ухмылкой умляута» – двойной портрет встречающей и встречаемой, да еще с европейским городом на заднем плане, и всё в двух строках.
Слова головокружительной чувственности: «чай леденеет на нёбе вытертом/ ее языком». А строка «мне некому с собой говорить» выглядит вмещающей очень большую долю книги.
Диапазон голоса Лоран очень широк. За чувственным «мне ли будет по/ ночному трезвону/ спазму ее, выгибу-вдоху-стону» следует «ой, бросьте вы, на что вам такой цирк,/ один самодур, другая истеричка/ вполне стоят друг друга».
Но полифония такова, что личный текст превращается в эпос. В регистрацию событий. «Зачем нам, дуракам, чай/ мы и пешком помолчим». С прибаутками вторгается хаос. Стихия городского фольклора. Танцы-жеманцы, zirlich-manierlich.
И не уйти от очевидного романтического разочарования. «Раньше книжные лавки, подвалы, избушки,/ Ночные разговоры за клюковкой в эмалированной кружке…» – «а что из этого вышло – ни черта».
В таком состоянии персонаж Лоран видит то, что настроен увидеть, – укладывая опыт в соответствующие клише («моя душа прогорела болью»).
В поисках личной веры: Наталия Черных, «Камена»
- Долгая счастливая жизнь Инны Лиснянской
- Меч внутри
- Пианистка Елена Фанайлова
- Сны, которых не увидишь
- И это – всё
Почему бы не представить, как пахло то, что несли жены-мироносицы? Или не посмотреть снова на персонажа вечной библейской истории: «а мать седая, как тень себя, как ягнячья зола на внешней стороне котла».
Личная вера Черных стремится расшириться, включить в себя – «Битлз», почему бы и нет? «Отец Артемий! Простите нас всех/ за то, что вы – не Джон Леннон!»
Но канон одергивает, и стих заканчивается общеизвестным: «святые охотно приходят на помощь,/ и Господь прощает грехи».
Видимо, поэтому стихи Черных поражают напряжением между внимательностью («я стала точной, как сустав протеза») и декларативностью («я камена из русских я хлеб нищеты,/ вдохновеньем прихваченные персты,/ я наития холод и жар откровенья…»).
Напряжением между пониманием бессмысленности страдания и попыткой как-то его оправдать.
В стихах видна женщина, не умещающаяся в патриархально-нормативно-религиозном мире при всём желании там уместиться, заглядывающаяся (невольно и незаметно для себя) на «добровольных блудниц», подружек поэтов.
Но, наверное, такой, с противоречиями и нестыковками, и будет современная религиозная поэзия. «Кто молится, тот пишет и звонит/ душе, до воскресенья тела задремавшей».
Пепельный Одиссей: Константин Латыфич, «Человек в интерьере»
Поэтический сборник Константина Латыфича «Человек в интерьере» |
Современный Улисс вечно спрашивает «почему?», но не может уклониться от «дальше по расписанию – вход в метро,/ офис, мебель из Швеции по каталогу», сознает это и представляется как «Ничей».
Это именно персонаж, порой – объект авторской иронии. «О, как же к лицу мне при данном апломбе/ фасонный, удобный терновый венец!» Но граница нечетка, часто взгляд без иллюзий направлен и на автора, и на читающего.
Это мир оттенков. Белое на белом: «лицо, затертое мелом на полотне». Серое на сером. «Монологи обремененного». Тихое горение бледного мира. Пепел (вспоминается «Пепельная среда» Т. С. Элиота).
Сосредоточенная горечь и психология современности. «Аристотелев катарсис наступает не тогда,/ когда олимпийцы делают свой трагический выбор,/ но когда мяч залетает в ворота». Общепоэтическая риторика («я слушаю – то ль это голос мой,/ то ль бредит силуэт завороженный») – и медленное движение к свободе языка (которая, собственно, и есть в использовании сочетаний, не являющихся стандартом, но и не нарушающих понимание: например, можно уменьшаться прогулкой).
Улисс превращается в Протея, и есть надежда ускользнуть. Двигаясь на ощупь, «до того места,/ которого никогда не было».
В лабиринте рекламных голосов, желаний и желаний желать. Через остатки речи: «– Там – здесь./ – Как – здесь?/ – Как здесь, так и здесь./ – И что есть?»
В надежде на встречу – поверх истины или бомб. «И ты можешь сказать: «Он терялся и снова нашелся».
Проблема речи: Канат Омар, «Каблограмма»
Поэтический сборник Каната Омара «Каблограмма» |
Рефлексия абсолютно необходима современному автору – но, кажется, из этих семи поэтов только Канат Омар, живущий в Казахстане и пишущий по-русски, задумывается над проблемой языка.
«Хочешь сказать фотопленка/ а выходит не то минотавр/ не то отравлен».
Проблема и в том, кто говорит: «думаешь, это я говорю это он говорит/ кто это он я не знаю не знаю ответа». Возможно, положение на стыке культур позволяет ощущать, насколько неочевидно многое из того, что привычно для смотрящих изнутри: «упругим воздухом разбужен и отброшен» – кто?
Канат Омар обладает счастливой способностью не договаривать, обходиться без навязчивых уточнений. Но часто текст проваливается дальше, в неопределенность местоимений, «в дымящееся это/ где зазвенит в ушах/ в обоих у того».
Мир рвется к нам, рыба обращается из аквариума. (Рыбы вообще значимы для Каната Омара – образ мира за гранью, в иной среде?) А мы не слышим, не умеем. Лишь пытаемся выйти к «здравствуй!»
Это проблема скользящего взгляда, которому не удается удержаться на предмете или человеке достаточно долго, чтобы вступить с ним в разговор: «серые сестры/ здравствуйте навзничь в канале/ окающим осетром/ брезжущие…»
Возможно, ощущение замкнутости мира («а рядом мигает немое кино/ и вырваться невозможно») связано именно с этим отсутствием отклика.
С другой стороны, Канат Омар – в соприкосновении с миром Азии, еще менее личностным, чем российский. Однородная высохшая степь, «где и сугробы в диковинку не то что единороги».
Но из сходного пространства пришел Шамшад Абдуллаев, узбек, один из лучших стилистов современной русской литературы. Видимо, очень важными оказались обращение к европейской культуре в Ферганской школе, опыт размышления, эссеистики.
Будет ли это у Каната Омара? А пока – мотив ластика, самоустранения в слушании, новых и новых попыток. И девочка – ускользающая поездом, оставляющая записку в никуда, в привокзальном буфете.
«Веки прогульщицы неженки сладкоежки», сгрызенные ветром.
Вне рефлексии: Вадим Муратханов, «Ветвящееся лето»
Поэтический сборник Вадима Муратханова «Ветвящееся лето» |
Повествование, чуть оживленное интересным сравнением.
«Мне легче быть с тобой – недавней,/ придуманной на жизнь вперед,/ на жизнь короткую, когда в ней/ светло и тень твоя берет/ мое лицо в ладью ладоней». Профессионально рассчитанное продвижение вперед на полшага – чтобы не быть совсем банальным, но и чтобы не напугать тех, кому некомфортно отойти от привычного.
Муратханов не лишен внимания к деталям, например, воспринимая шероховатости земли как азбуку Брайля, которую читаешь босыми пятками. Не лишен чувства времени.
«Иногда удается проснуться/ на мгновение/ раньше болезни». Но в большинстве случаев уклон от баланса все-таки в сторону упрощения. «Тело мудреет, как плод./ Вот только рассудок/ не поспевает за ним, отстает/ от времени суток» – таких стихов миллионы.
Работа концептуализма их авторам едва ли известна, Пригова на них нет. Впрочем, появление Муратханова в серии по-своему закономерно.
В современной, действительно стремящейся к новизне, поэзии положение и так весьма неблагополучно, стили смешиваются в некое аморфное тепловатое единство, ощущается недостаток интеллектуальности.
А теперь начинается и дрейф в сторону толстых журналов, которым вполне подходит очевидность, чуть разбавленная новизной (закономерны публикации Муратханова в «Дружбе Народов», «Октябре», «Арионе» и наличие в книге предисловия А. Наймана).
И заметна невзрослость большинства поэтов, желание вернуться в детство, утерянный рай защищенности и безответственности. Даже Канат Омар тоскует по счастью, возможному только в детском саду.
Кажется, только Муравьева беспокоится о другом: «Нам в Кайседонию не попасть,/ Город Армению не спасти,/ Котов не слышать и снов не прясть,/ Балкона не удержать в горсти».
И Латыфич понимает, что мы на самом деле и не вышли из мира детского вечного «нельзя», вечного «сегодня», слишком простых слов. Будем взрослеть?