Хоррор на почве русского мифа мог бы стать одним из лучших в мировой литературе. Долгая история русских верований плотно связывает языческое начало с повседневным бытом русской деревни. Домовые, лешие, водяные, русалки так вплетались в ткань бытия человека на протяжении многих веков, что стали соседями...
9 комментариевРассказать тебя
Авторы «Русского Гулливера» не выживают, а живут – и приглашают каждого, кто сумеет, разделить то, что им удалось увидеть. Сложность и независимость чувств дают независимость мысли. Этих авторов не провести заклинаниями о государстве как отце родном. Когда необходимо, они способны говорить прямо.
Больше половины книги Щербины – публицистика.
Проза Ермошиной стремится уловить оттенки состояний, часто – несловесное
Не прячась за героев, она с личной ответственностью и ясной логикой напоминает, что, «начав давить, власть уже не может остановиться ни в репрессиях, ни в своих финансовых аппетитах – нет упора, нет ограничителя, которым в развитых странах выступает общество».
Много географических очерков – от французского городка Арманьяк до острова Реюньон в Индийском океане: демонстрация разнообразия мира, альтернативы затхлому пространству, где слишком большая часть населения оказалась не только не способной отстаивать свободу, но даже и не очень в свободе нуждающейся; где хозяином человек назначается, а не становится в результате труда поколений.
И у Ермошиной в «Опыте самостоятельного китайского [в]хождения» достаточно картин страны великих стен и заборов, где равняют по линии даже багаж неорганизованных пассажиров на вокзале.
И Кокошко говорит, как «посетивший город министр убыл к постоянному месту воровства». Это тоже важно, но сосредоточиться только на этом – позволить отравить свое существование.
Сон Татьяны
Сюжет даст только перечень штампов, таблицу ролей – «я обыкновенный человек, артист в душе» |
И нет необходимости уточнять, чем моим. «Банка Лейдена» – и лейденская банка-конденсатор, и средневековый город как банка. Особняк, где встречаются Господин Слуга, Крыса Бина, Жмусь, Я и другие, был построен Татьяной Щербиной еще в середине 80-х. Что он?
Память человека – как особое, особенное, подвижное, текучее? Театр теней в голове (вроде магического театра из «Степного волка» Гессе)? Опыт создания личной мифологии? Попытка воссоздать прерывность, чудесность, необязательность мира детства? Поле культуры?
Все это вместе и еще (может быть, в первую очередь) – любовь. Пространство встречи с близким человеком, где все меняется в гибком балансе мгновения.
«Автора спрашивают: где сюжет, где интрига, где персонажи, где постепенное введение и резкое выведение читателя из произведения, где кульминация со вздохами и вскриками – где?» Весь текст отвечает – а зачем это?
Сюжет даст только перечень штампов, таблицу ролей – «я обыкновенный человек, артист в душе».
А иначе – можно попытаться создать мир, где точка зрения постоянно меняется. Где не черное и белое, не инь-ян, не две стороны, а множество. Где одновременны достижимость человека и его ускользание, понимание и непонимание.
Синтаксис сдвинут – «этот листочек Я потеряла, он ей вышел подсунутым», – но тайна языка позволяет избежать прямого высказывания, не оказаться с любимым на сцене, на которую направлены лорнеты и бинокли.
Юлия, или Новая неочевидность
- Следы на асфальте
- Настоящий артхаус
- Смерть им к лицу
- Культура для субкультуры
- Тихие латиносы
Такая концентрированная, многозначная, оживленная стилем проза, выходящая в серии «Русский Гулливер» (совместный проект издательства «Наука» и Центра современной литературы Вадима Месяца), нелегка и для автора, и для читателя, ее не так много, но Т.Щербина, разумеется, не одна.
Юлия Кокошко – продолжатель городского фланера Бодлера и Беньямина, человек, присваивающий взглядом богатство мира.
Вот – здание: «великий другой – тиран-самодур: эксплуатация каменных излишеств – уточнения сбиваются в шайки диптихов и триптихов, балконы-трапеции в суперобложках – решетки для фигурного сбора горшков, постановка шпилей…»
Стремление постоянно обновлять, обострять восприятие, не оставлять не преображенным ни одного места или события. Так создаются мгновения, когда человек действительно живет.
«И в одном дурном дне тоже можно настричь рубиновый миг: чье-то окно с палящим цветочным карнизом, пунцовое шаманство летних листьев или выложенная серебряными овчинками призывная дорога – над горизонтом и прочее, выпить скромную ложку времени, в которой горчит счастье, неважно – между чем и чем».
Драгоценно все. Может быть, треснувшие линзы – это коллекция трещин, помещенных в дорогие оправы. Фраза танцует, переходя от предмета к предмету, от предмета к отражению, от спокойствия заводи к готовым стрелять орудиям.
Стремление постоянно обновлять, обострять восприятие, не оставлять не преображенным ни одного места или события |
Странствие неточно, и то, что путь не всегда приводит в объявленную точку Б, – скорее радостное событие, открывающее краски и непредсказуемость.
«Нежная дева рассеянна и отсылает взор блуждать по угловатым вкраплениям: грани престолов или загривки капителей – сомнительные приметы гостиной, и присматривать какой-нибудь колчан или пикнометры, чашки Петри или слезы Пьеро не меньше блюдца…»
Это и положение современного человека, смотрящего на одно, делающего другое, думающего о третьем, шахматного игрока одновременно на двадцати досках. И преподносящий все больше сюрпризов мир. И незаинтересованность наблюдающего, для которого увиденное – объект смысла, а не интереса.
Галина: ветер царапин
Проза Ермошиной графична – тонкостью линий и легкостью взаимопревращений |
«Здравствуй, летняя ночь. Твои теплые змеи упруго скользят в воду, твои большие глаза темнеют от приближения ладони ко лбу». Речь без начала, начинающаяся с запятой: «поставь запятую в углу этого праздника, начни с нее».
Так следовали за кистью авторы японских дзуйхицу. Упоминание предмета у Ермошиной требует не столько его зрительного представления, сколько перенесения его свойств на другие предметы речи.
Ветер царапин – это не только царапающий ветер, хотя и он тоже. Это и ветер из царапин – идущий из них? Состоящий из них? Некоторое быстрое движение малых ранок.
Проза Ермошиной графична – тонкостью линий и легкостью взаимопревращений. С помощью предметов, их совместного существования начинают работать ассоциации, не описывая, но воссоздавая.
«Под парусиновым навесом неловкая ответственность оберточной бумаги» – это и начало портрета человека, о котором далее пойдет речь, его непарадной надежности, и вглядывание в оберточную бумагу, до ее понимания, до сочувствия ей.
Часты определения без определяемого: «чайный, черепичный, сквозной – мишень, обжигающая кожу, прилежный тандем вибрации сквозь наведенную резкость».
Движения смыслов под поверхностью – рябь над плывущей рыбой. «Идущий под зонтиком пруд, каменная улитка, спрятавшая запах кофе». Разумеется, это не сюрреалистическая произвольность. Это разговор предметами. Но предметы являются со словом.
«Скажешь – вода – придет, охватит у висков – не отпустит – да и сам не захочешь уйти – сквозь зеленую глубину – тень придавлена подводным горячим камнем».
Человек не просто молчит, но становится молчанием. Вспомним Лоренса Даррелла: «Я и есть одиночество», – говорит Мелисса. Можно быть друг другу очень многим. «Кто кому станет усталостью? Кем еще рассказать тебя?»
Проза Ермошиной стремится уловить оттенки состояний, часто – несловесное. Сказать о том, о чем невозможно сказать. Но о том, о чем можно, говорить неинтересно.
Ожидание, отстранение, открытость. «Не трогай, обними, уйди – в оболочке из воздуха – утекаешь водяной змеей – влажная соль в руках – все, что осталось – (повторяя, унося воду в ладони – к лицу – вниз – оставляя полную дорогу вдоль указателя – там разрешено все – брать – отдать – ты не сможешь возвратить)».
Даже усталость в таком мире – свобода и дар. И рыбы на древней чаше – живые, и они здесь.
«Опрокинулась глина, и теперь мифу не сдержаться – мимо красной от света и треснувшей тени микенские рыбы поплывут, трогая креветок, по черной чашке. И пока их чешуя от кирпичного теплого края пробирается в море, глотая комочки земли, вытекает молоко и смывает черную краску удивленная оторопь брошенного узелка».