Хоррор на почве русского мифа мог бы стать одним из лучших в мировой литературе. Долгая история русских верований плотно связывает языческое начало с повседневным бытом русской деревни. Домовые, лешие, водяные, русалки так вплетались в ткань бытия человека на протяжении многих веков, что стали соседями...
11 комментариевМифы и аллегории древней советии
Детский интернат сталинской поры. Все контролирует жуткая кодла «старших» (сицилийская мафия блекнет перед ней). «Старшие» играют в карты на человеческие жизни – на места в кинозале. На следующий день «палач» (из «младших») должен убить человека, который сядет на «проигранное» место.
«Палачом» назначают интернатца Гуляева (от имени этого Гуляева и ведется повествование). На проигранное место садится девочка – ровесница Гуляева. То ли мальчишке становится жалко ее, то ли на его душу оказывает благотворное влияние сентиментальная киношка – на экране в это время крутят «Без вины виноватых».
Сиротские песни о Главном
Стихи Анатолия Наймана столь же невнятны, как и его прежние стихи, но в них появилась мандельштамовская сухо-восторженная дискретность мировосприятия
Так или иначе, но Гуляев не выполняет приказа, да еще и, распереживавшись, теряет оружие – заточенную спицу. За это кодла приговаривает его к смерти – но не торопится привести приговор в исполнение.
Все ждут решения Главного («золотого палача»). И Главный является. Судя по всему, он влюблен в спасенную девчонку. С другой стороны, Главный люто ненавидит сталинский мир, отобравший у него родителей, и планирует создать из интернатцев тайную террористическую организацию «мстителей» («живых бомб»); неповиновение Гуляева рушит эти планы.
К тому же вся хитроумная система «золотого палача» рискует обнаружить себя: Гуляев тайно встречается со спасенной девочкой; как он ни скрывает от нее правду, но девочка узнает кое-что и простодушно делится узнанным с матерью-учительницей.
За это несчастную девочку убивают, а Гуляеву дают новое поручение – убить ее убийцу. На этот раз поручение выполняется – и Гуляев наконец-то становится «палачом».
Давно ясно: Анатолий Приставкин пишет в особом, крайне специфическом жанре. В жанре «романа» – сердцещипательной истории, рассказываемой малолеткой-фантазером в трудовой колонии после отбоя.
Все сочинения Приставкина выполнены в этом жанре. В том числе и те, что некогда принимались читателями за чистую монету – про «кукушат» и про «тучку золотую». И жаль, что принимались: сладкие сны, навеянные Приставкиным, слишком уж повлияли на коллективное бессознательное по отношению ко многому – по отношению к Чечне, например.
Новое произведение Приставкина – повесть «Золотой палач» (№ 11) – всем романам роман: внимательная аудитория затаила дыхание; крутые сюжетные повороты (навороты) прокатываются по ее нервам, словно бронепоезда; слезы льются рекой под аккомпанемент монологов Кручининой и Незнамова.
Как это ни парадоксально, дикий текст Приставкина смотрится выигрышно на фоне прочих – интеллигентно-культурных – материалов «Октября»: в нем есть драйв.
Он будет особо симпатичен, если читать его как абстрактно-вневременную философскую (экзистенциалистскую) притчу. Конечно, подход к «Золотому палачу» как к «явлению реализма» невозможен: с точки зрения «реализма» приставкинская история несообразна в высшей степени.
Все бы хорошо, но эпилог повести (главный герой возвращается со службы на чеченских боевиков и самосжигается) – опрокидывает ее, словно перегруженную яхту. Какая-то мера должна быть и в экзистенциалистской фантазии…
Глиняные яблоки
Анатолий Приставкин |
Осенние номера «Октября» дали щедрый урожай всевозможных мифологий: помимо индивидуальной мифологии Анатолия Приставкина мы можем видеть щедрый набор национальных и региональных мифологий.
Узбекская мифология (Сухбат Афлатуни, «Глиняные буквы, плывущие яблоки», № 9). Еврейская мифология (Михаил Левитин, «Лжесвидетель», № 10). Русская дальневосточно-приморская мифология (Андрей Геласимов, «Атамановка», № 10). Северная верхнеповолжско-верхнеуральская мифология (Денис Осокин, «Танго пеларгония», № 11).
Плюс кое-что по мелочи.
Пожалуй, удачнее всего получилось у Сухбата Афлатуни. Поначалу его «повесть-притча» воспринимается с неудовольствием: подчеркнуто вязкий слог Афлатуни кажется манерным, а неумеренная доза стилизации в авторской закадровой речи – вызывает раздражение.
Потом втягиваешься, и все это перестает замечаться. Бесповоротно (водоворотно) затягивает странная гипнотическая история про край, пораженный засухой, про Учителя, разыскивающего глиняный алфавит, и про коварного Председателя (сына Саранчи).
Южный, душный, избыточный «магический реализм» Афлатуни замешан на мифологиях исконного происхождения, выложенных в несколько слоев (нижний слой – древние мифы незапамятных времен, верхний слой – виртуозно поданная советско-среднеазиатская школьно-просветительская неомифология). И испечен по голливудской рецептуре. Со всеми соответствующими эффектами и «примочками».
Готовый сценарий блокбастера «с экзотикой».
То, что так мастерски вышло у Афлатуни, кажется, не очень удалось Андрею Геласимову. Говорю «кажется», потому что Геласимов представил лишь два рассказа из своей книги; по ним судить о его целостном проекте рано.
Судя по всему, Геласимов в своем круто-брутальном дальневосточном повествовании о Гражданской войне и тридцатых годах ориентировался на «Донские рассказы» Шолохова.
Но Шолохов был душой, сердцем вовлечен в описываемый им мир, а Геласимов – при всех своих несомненных достоинствах – писатель достаточно холодный, отстраненный. Стилизатор, откровенно говоря. Оттого-то за шолоховского «нахаленка» переживаешь, а за геласимовского разбитного мальчонку Митьку Михайлова – не слишком.
«Повесть-небылица» Михаила Левитина «Лжесвидетель» построена на допущении, что евреи Третьего рейха не подверглись холокосту, а были переселены на Мадагаскар. Такой вариант «окончательного решения еврейского вопроса» действительно рассматривался гитлеровским окружением.
«Лжесвидетеля» можно было бы отнести к «историко-альтернативной прозе», если бы не постоянно прорывающиеся авторские напоминания о том, как все происходило в реальности.
Скажу честно: я не вполне понимаю, зачем надо было создавать эту болезненно-саморазрушающуюся фантазию. Для того чтобы в очередной раз растравить национальные раны? Но надо ли их растравливать?
Текст Дениса Осокина «Танго пеларгония» необычен во всех отношениях – начиная с его графического оформления.
В «Топосе», «Митином журнале» и «Новом литературном обозрении» подобная бесформенная «как бы проза» практикуется давно, в «толстяках» вроде «Октября» она редкая гостья.
От коллег по жанру Осокин выгодно отличается – он превосходно умеет передавать то, что древние римляне называли «гением места». Само письмо Осокина удивительно соответствует ландшафту, в котором Осокин пребывает и который описывает.
Бледно-палевые, травянистые, блеклые, ломкие, бессильные, замирающие в малокровном изнеможении монологи Осокина сливаются со столь же неярким северным «краем земли», где скудные марийские, удмуртские и татарские ночные поля, слабо мерцающие дальними огнями, тихо сходят на нет, давая начало лесам и предлесьям Гипербореи.
Вначале Осокин читается с интересом. Затем приедается: все же объем его «Пеларгонии» чересчур велик. И еще: в мировосприятии Осокина есть некая лепечущая инфантильность, притом инфантильность девическая.
Еще одна «большая проза» одиннадцатого номера – отрывки из новой книги Игоря Волгина «Сага о Достоевском». На сей раз «главный достоевсковед страны» обратился к генеалогическому древу великого писателя.
Отец Достоевского. Первая жена Достоевского. Братья Достоевского. Сестра Достоевского. Писано в меру живо, очень занимательно и с использованием огромного количества документов. Как всегда у Волгина.
В девятом номере – россыпь «малых форм», рассказов, сценок и коротких сочинений невнятного жанра. Почему-то сразу двоих авторов «Октября» потянуло на тему «амурные приключения в пионерском лагере».
В рассказе Олега Зайончковского «Любовь после «Дружбы» живописуется набег двух «индейцев» – Геныча и Гарика – на близлежащий пионерлагерь.
В тексте флагманов «Театра DOC» Алексея Зензинова и Владимира Забалуева «Дефрагментация» – вялые грешки и рефлексии вожатых, поданные «а ля Чехов». В финале «Дефрагментации» лагерь ни с того ни с сего уничтожается смерчем. Вот тебе и «Театр DOC».
Рассказ Станислава Иванова «Лейтенант Осуги: поэт и авиатор». Японский летчик-смертник времен Второй мировой высаживается на заброшенном тихоокеанском острове. Война давно окончена, но лейтенант Осуги не знает об этом. К острову приплывает яхта с молодой француженкой Анабель Легри, поклонницей поэзии Осуги. Короче говоря, аллегорическая притча о встрече двух культур (донельзя натянутая и нелепая, замечу).
Еще одна аллегория – «трагедия для двух репродукторов» Дмитрия Александровича Пригова «Переворот», запоздавшая лет эдак на десять. И напоследок – миниатюра Асара Эппеля о новом русском «Как мужик в люди выходил». С цитатами и реминисценциями из Льва Толстого.
«Малая проза» остальных обозреваемых выпусков «Октября» – рассказы Анастасии Чеховской (№ 10), то сентиментально-брезгливые, то просто сентиментальные, и новелла Андрея Кроткова «Вавилон» (№ 11), написанная от лица гламурной переводчицы и заставляющая вспомнить бессмертное «Я шла по улице. В бока впился корсет».
Барочные лозы
Анатолий Найман |
Новые стихи Анатолия Наймана (№ 9) столь же невнятны, как и его прежние стихи, но в них появилась мандельштамовская сухо-восторженная дискретность мировосприятия. Что радует: подражать Мандельштаму более благотворно, чем подражать Бродскому.
Барочно-православная поэзия Станислава Минакова (№ 9) потрясает своей густой детальностью, в этой поэзии действительно «виноград, как старинная битва, живет».
В стихотворениях Виктора Пеленягрэ (№ 10) дышит щедрая (немного подростковая) романтичность, кое-какие шутки Игоря Иртеньева (№ 11) насмешили меня, подборки Светланы Аксеновой-Штейнгруд (№ 10) и Юлии Качалкиной (№ 11) ничем не привлекли мое внимание, а в текстах Марианны Гейде (№ 10) я ничего не понял (хотя долго вчитывался в них).
Отдельно я хотел бы сказать о верлибрах Игоря Померанцева (№ 11). Вообще верлибры, а особенно верлибры померанцевского типа (верлибры без «поэтизмов»), вызывают в памяти слова Пушкина: «Что если это проза?»
Но в данном случае хотелось бы поправить классика: если это и проза, то не «дурная», а прекрасная и чарующая. Тема, объединяющая все представленные «фрагменты» Померанцева, – радио (студии, прямые эфиры, обрывки странных диалогов).
Основная особенность этих «фрагментов» – гуманность, проявляющаяся не только напрямую, в авторской мысли, но и косвенно – через интонацию произносимого. Я бы сказал, что произведения Померанцева – выражение стихии гуманности (ведь через каждого поэта осуществляет себя какая-либо стихия).
Публицистика осенних номеров «Октября» слишком уж предсказуема и вторична.
Читатели «толстяков» давно знакомы со страшилками писателя-фантаста Андрея Столярова («ужо придет роковая виртуальность, и человечество ужасно, ужасно изменится!…»). Подоспела новая страшилка, ничем не отличающаяся от предыдущих («В царстве живых и мертвых», № 9).
Александр Пустогаров добрел до книг Рене Генона и зело ругает Генона за антизападную направленность и увлеченность Востоком («Симптом Генона», № 9). И в самом деле: что хорошего может прийти с Востока?..
Зато в отделе литературной критики – нечто новенькое: доселе невиданные похвалы. «Есть еще одно вольное определение Пьецуху: последний русский человек» – так Евгений Ермолин аттестует любимого писателя («Человек из России», № 9).
«Последний русский человек» Вячеслав Пьецух является в следующем номере «Октября» с «курсом лекций» «Происхождение и облик русской цивилизации».
На этот раз опус Пьецуха отнесен к рубрике «Публицистика», а не к рубрике «Проза» (что по-своему справедливо). Пьецух как Пьецух: все то же желчно-репейное многоглаголание «о судьбах России». Но, по крайней мере, Пьецух иронически относится к собственному «дискурсу» и подает его как пародию. Когда же пьецуховские персонажи материализуются и начинают «рассуждать всерьез» (как студент Федор Ермошин в эссе «Против Америки», № 10), это куда хуже.
Статья Валерии Пустовой «Китеж непотопляемый» (№ 10) рассматривает литературно-критическую деятельность современных прозаиков.
Пустовая меняется к лучшему: наконец-то в ее тексте наличествует продуманная концепция, да и словесного бурьяна стало поменьше. Это не означает, что его вообще нет. «Книга… напоминает похохатывающую трибуну» – что это такое? Думала ли Пустовая о том, что написала, представляла ли вживе образы, выходящие из-под ее пера?
Гость из-за рубежа Отто Буле сообщает новости книготорговли («Сложные продажи: русская литература в Голландии»; № 10). Новости, если вдуматься, кошмарны: современную российскую литературу в стране тюльпанов и мельниц никто не желает читать: нудно, неинтересно, завернуто на сугубо местные реалии, перегружено культурными ассоциациями.
Издатели, специализирующиеся на России, разоряются. Вот он – тревожный звонок. Замечу: если писатели полагают, что их сочинения широко читают в России, они ошибаются. Коэльо, Асова и «Диагностику кармы» читают в России. Только рассказать об этом, увы, некому…
- Заколдованный круг
- Времена путешествий
- Розы в терновнике
- Мясо под соусом
- Конокрад Товстоногов
- Праздники и будни
Остальные материалы критической рубрики «Октября» слишком пестры: Дарья Грацевич («Под общим наркозом», № 9) дает характеристики драматургам «новой волны» – Максиму Курочкину, братьям Пресняковым, братьям Дурненковым.
Владимир Порудоминский («Правила проигранной игры», № 9) представляет исследование на тему «карточные игры в русской классической литературе», подробно останавливаясь на «Смерти Ивана Ильича».
Вера Калмыкова («От Гутенберга к Гутенбергу», № 11) говорит о технике «штучных авторских изданий» поэтов Серебряного века (футуристов в первую очередь).
В осенних номерах «Октября» много коротких текстов о театральных фестивалях, новинках киноискусства, выставках старинной живописи и арт-выставках, о дизайне, фотосессиях, видеоклипах, архитектурных форумах и арт-проектах.