Хоррор на почве русского мифа мог бы стать одним из лучших в мировой литературе. Долгая история русских верований плотно связывает языческое начало с повседневным бытом русской деревни. Домовые, лешие, водяные, русалки так вплетались в ткань бытия человека на протяжении многих веков, что стали соседями...
11 комментариевВернуться прежним человеком
Глеба Шульпякова представлять не нужно. Переводчик Одена и Теда Хьюза, друг недавнего нобелиата Орхана Памука, поэт и эссеист, Шульпяков для литературного мира давно уже фигура со своим оригинальным колоритом.
Давно уже не секрет, что наиболее значительные в массовом плане литературные явления в поэзии последних лет (например, Вера Павлова, Андрей Родионов), удивляющие своей кажущейся простотой, характерны именно для столицы. Провинциальные авторы же сосредоточены на более «навороченных» текстах.
Такая принципиальная полярность столицы и провинции свойственна не только литературе. Так провинциал, приезжая «покорить Москву», удивляется, как скромно одеты москвичи. Не столь давно так ощущал себя «новый» русский, изумляясь спокойной «затрапезности» Европы.
Разница эта формальна. Подчеркивая насыщенность столичной жизни, она выявляет глубокий смысл, не затененный узорчатым обрамлением.
Открывающее книгу стихотворение:
невысокий мужчина в очках с бородой
на чужом языке у меня под луной
раскрывает, как рыба, немые слова
я не сплю, ты не спишь, и гудит голова –
характерно для Шульпякова нынешнего этапа и позволяет отследить основные принципы его поэзии.
Во-первых, это принципиально простой метрический строй; во-вторых, словно в противовес, несколько сложная для массового читателя (хотя и не по меркам современной поэзии) образность, отказ от заглавных букв. Можно увидеть в этом и внутренний конфликт автора, пытающегося найти баланс между читабельностью для широкого читателя и поэтичностью:
значит, что-то и вправду случилось со мной,
пела птичка на ветке, да стала совой,
на своем языке что-то тихо бубнит,
и летит в темноте сквозь густой алфавит.
Шелкопись Шехерезады
Вещи и предметы Шульпякова, как мы знаем еще по книге туристических эссе «Персона Grappa», будто нарочно довольно общи и известны всякому
В чем-то Шульпяков повторяет заветы своего друга Орхана Памука, нобелевского лауреата 2006.
В книге «Меня зовут Красный» тот пишет об искусстве арабской миниатюры. Мол, художник должен пятьдесят лет подряд рисовать лошадей, лишь тогда он научится хоть чему-то. А лучшие рисунки сделаны в темноте: ведь настоящие художники через пятьдесят лет работы слепнут и привыкают рисовать по памяти.
Не то же происходит с поэтом? Не является ли его ремесло той же попыткой нарисовать мир по памяти?
Не обязательно прорисовывать каждое лицо в отдельности, чтобы понять общую картину мира. Как говорит дерево у Памука: «Благодарю Аллаха, что меня рисовали по-нашему. Ибо я хочу не просто быть деревом, а еще и нести какой-то смысл».
Дерево, растущее из этого «Желудя», могло бы сказать то же самое:
эта музыка в нас, как вода подо льдом
безымянной реки, уходящей винтом
сквозь ворованный воздух в сады облаков.
Новое письмо Шульпякова чем-то напоминает арабскую живопись. «Тысяча и одна ночь» в красках, пестрые шелка Шехерезады, беспечный рассказ о происходящем вокруг. Не фокусируясь на лишних подробностях, автор описывает свой быт:
итак, этим летом я жил на даче
(дача была не моя, чужая –
друзья разрешили пожить немного).
Здесь нет эмоционального накала; нет и особой, выпуклой событийности. Все кажется знакомым и простым – неновым, и оттого, может быть, чуть более искренним.
Талантливый мистер Grappa
С цикла «Запах вишни» открывается иная сторона автора – его аскетический внутренний мир |
Вещи и предметы Шульпякова, как мы знаем еще по книге туристических эссе «Персона Grappa», будто нарочно довольно общи и известны всякому. Еще в эссе удивляет излишне традиционный выбор городов. Но стоит за этим восторг человека, впервые попавшего в Стамбул или Венецию, Прагу или Москву.
Человека, воскрешающего в читателе чистое и незамутненное видение предметов, которые мы давно присвоили себе как нечто само собой разумеющееся – присвоили и перевели в ранг привычных «культурных символов». Присвоили и перестали обращать на них внимание, благо «это уже известно и понятно».
По мнению автора, рано еще переставать восхищаться. В этой ситуации Шульпяков не видит иного выхода кроме как изумиться, испытать восторг новичка, дабы разбередить в благодарном читателе собственные переживания, заставить посмотреть на серую и загазованную Москву глазами первый раз видящего ее провинциала, пробудить изначальное видение предметов и вещей. Это, можно сказать, и цель, и средства:
какой-нибудь полузабытый мотив
на старом базаре, и сердце разбито,
а в небе качается белый налив,
и тянется вдоль переулка ракита.
И только где-то на середине книги становится понятным, что и это не все и не главное. С цикла «Запах вишни» открывается иная сторона автора – его аскетический внутренний мир.
Можно долго спорить и доказывать, что «вещественный» Шульпяков ярче и продуманнее, что краски и предметы у него получаются лучше. Но именно здесь мы натыкаемся на краеугольный камень поэтики Шульпякова, которому восторг и изумление служат лишь средствами.
Все дело в том, что Шульпяков (нет, даже не сам Шульпяков – литературный обозреватель и до недавнего времени ведущий вечеров в магазине «Букбери», лауреат премии «Триумф», а его образ, identity, спроецированное на книгу) – молодой человек и наш современник, а значит, он такой же обитатель такого же мира, что и все его читатели.
Стало быть, и все его проблемы – и предметные, и душевные – при всей их уникальности столь же свойственны и всем нам. Шульпяков моделирует свой внутрипоэтический мир по образу и подобию мира реального, а значит, и задача его не описательная, но собирательная. Задача простая и известная всем без исключения.
- Дмитрий Бавильский: Живой журнал
- МОМА попал в банку
- Дмитрий Бавильский: Рассказы от члена жюри
- Белая книга
- Золотая могила
- Тайны и танцы древности
Как понять себя, осознать себя в мире, попытаться соотнести себя, свои привычки, мысли и переживания – с этим миром, вековыми культурами, яркими пейзажами и вкусной кухней, понять: как же оно все работает вместе?
Вот есть я – это я; есть мир – это мир, есть я в мире, но как же так, черт возьми, что это – одно целое? Вот этими вопросами и задается Шульпяков, и «Желудь» – лишь проводник, заставляющий человека снова – после всех миров и фантазий – почувствовать себя все тем же обычным человеком, в насквозь обычном (и таком странном и непонятном) мире и задуматься еще раз – ну а как же оно все-таки, а?