Козлиная песнь
![]() |
23 июля 2008, 09:35
Фото: sxc.hu Текст: Дмитрий Воденников |
А зато на вчерашней даче был окрепший розовый куст, борщ и кузнечик. И в машине на обратном пути слушали диск с голосами поэтов начала ХХ века. Туда же затесался и Лев Толстой. И это даже не было удивительно, потому что читал он нараспев (причем чуть ли не свое легендарное «Не могу молчать»).
И это было тем умилительней, ибо казалось: он же, как известно, глыба, да и читает грубую публицистику (только тогда зачем на фонограф?), а все равно – пел.
Слишком красивые руки, слишком белые занавески, слишком хорошая плетеная мебель на дачеВ равной степени, как и все.
Все – пели. Все – тосковали.
На один манер.
Сквозь хрип, шипенье и треск.
Высокими голосами, удивленными фонографу, но оттого – как бы сознательно – презрительными.
Для вечности.
Как бы на цыпочках.
Для далеких потомков.
(Все очень были, видимо, этими потомками озабочены. И эти потомки их через сидишный хрип, шелест и треск слушали и говорили: «Пожалуйста, Брюсова промотай».)
Потому что только, кажется, Блок особенно не пел, а читал глуховато. Но и он казался рафинированным бесполым дядюшкой средних лет. (И Маяковский, и Маяковский туда же.) С немужскими руками.
Смешно было.
Занятно.
И стало вдруг понятно, почему произошла революция.
Слишком красивые руки, слишком белые занавески, слишком хорошая плетеная мебель на даче.
И как-то сразу виделось (почти наяву), как горничная стояла за дверью с ослепительной супницей (розовые раскрывшиеся бутоны и стилизованные ромашки) в старательных (но, увы, совсем не фарфоровых) ладонях. И как говорила другой прислуге: «Наши-то... Опять загундели».
А дворник даже не говорил.
Просто – не слышал.
Его руки были подлые, шершавые, с траурной каймой. Под ногтями.
Его, понятное дело, сюда не пускали.
Что тоже логично.
(В одной книге я прочитал, что дворники после революции особенно лютовали. Автор понимал почему: дворник получал копейки, делал многое, видел еще больше. Ненавидел от души.)
И, может, где-то, в другой стране, менее тяжелой, менее мглистой, менее длинной, менее пропахшей рыбой и фабричной тоской, ничего бы и не случилось. И просто нужно было бы время, чтоб эта культура истончилась окончательно, захирела, забылась и была бы смыта бескровным народным восстанием масс. Просто бы растворилась – в городской попсе, в граммофонах, в фокстротах, в кинематографе, в среднем классе, в нищих районах, в цветаевской парижской луковице, оброненной кем-то на тротуаре.
В рассказах О.Генри.
Но это «где-то» было для Пруста.
В России, естественно, такого быть не могло. И смыло эти высокие аполлонические голоса мужчин средних лет совсем иначе.
Рассказами Зощенко.
И тут показалось (по дури, по иной крови, иному опыту), что вот если бы хоть один прочитал бы, как есть, без выспренности, простым человеческим голосом, не думая о потомках, свои пять строф, то ничего бы и не случилось. Пронесло бы. И по-прежнему бы цвел возмужавший розовый куст и сияла фарфоровая супница на июльском белом столе в солнечных пятнах.
Но это, разумеется, глупость.
...Потому что, как и было сказано в начале, на даче еще стрекотал кузнечик.
И пел он свою песенку однообразно и привычно.
Без всякого культурного смысла.
По каким-то своим кузнечим надобам и жизненным необходимостям.
Как у того же Зощенко, в одной из его «Сентиментальных повестей».
(...) Это было в самый разгар, в самый наивысший момент ихнего чувства, когда Былинкин с барышней уходили за город и до ночи бродили по лесу. И там, слушая стрекот букашек или пение соловья, подолгу стояли в неподвижных позах. И тогда Лизочка, заламывая руки, не раз спрашивала:
– Вася, как вы думаете, о чем поет этот соловей?
На что Вася Былинкин обычно отвечал сдержанно:
– Жрать хочет, оттого и поет.
И только потом, несколько освоившись с психологией барышни, Былинкин отвечал более подробно и туманно. Он предполагал, что птица поет о какой-то будущей распрекрасной жизни.
_____
В общем, не было никогда никакой распрекрасной жизни.
Но хотя я не знаю, пел ли этот конкретный, отдельно взятый дачный кузнечик, потому что хотел жрать, или просто стрекотал после спаривания (говорят, первые 15 минут после соития он молчит, а потом опять стрекочет), но в том, что эта песенка была такой же, как и 100 лет назад, жадной и непрезрительной, я не сомневаюсь.
Сидел себе на своей травинке.
Питался мелкими бабочками и двукрылыми.
Утром лежал на боку, грелся на солнце.
В неволе (если припрет) занимался бы каннибализмом.
Никогда не знал, что такое фонограф.
Не стоял на цыпочках.
Не мучался тоской и любовью.
Только маскировался и пел.
Пел бы и пел, пока не заткнулся.
* * *
Что выражает маленький кузнечик?
Каков его логический состав?
Он сделан из крючков, он сделан из колечек,
Он чем-то связан для меня со словом «костоправ».
Спина кузнечика горит сознаньем, светом,
Его нога сверкает, как роса.
С поджатыми коленками, пузатенький,
он выглядит пакетом;
Разрежь его – и ты увидишь чудеса:
Увидишь ты двух рыбок, плавающих вместе,
Сквозную дырочку и крестик.