Сергей Худиев Сергей Худиев Европа делает из русских «новых евреев»

То, что было бы глупо, недопустимо и немыслимо по отношению к англиканам – да и к кому угодно еще, по отношению к русским православным становится вполне уместным.

3 комментария
Андрей Полонский Андрей Полонский Придет победа, и мы увидим себя другими

Экзистенциальный характер нынешнего противостояния выражается не только во фронтовых новостях, в работе на победу, сострадании, боли и скорби. Он выражается и в повседневной жизни России за границами больших городов, такой, как она есть, где до сих пор живет большинство русских людей.

14 комментариев
Глеб Простаков Глеб Простаков Новый пакет помощи может стать мягким выходом США из конфликта на Украине

После выборов новый президент США – кто бы им ни стал – может справедливо заявить: мол, мы дали Украине все карты в руки. Можете победить – побеждайте, не можете – договаривайтесь. Не сделали этого? Это уже не наши заботы.

14 комментариев
26 сентября 2007, 09:40 • Культура

Мистика блокады

Странные истории блокадного города

Мистика блокады
@ GettyImages

Tекст: Вячеслав Курицын

Новый литературный сезон начинается с публикации одного из самых странных и сильных текстов последнего времени – романа «Спать и верить»,который известный писатель Вячеслав Курицын написал под псевдонимом Андрей Тургенев.

Замысел этого странного, полного мистики и похожего на сон инфернального текста становится более понятным из беседы Дмитрия Бавильского с автором или из знакомства с избранными главами книги, предоставленными нам издательством «Эксмо».

План Москвы был возмутительно невыполнимым, наглым, Москва требовала от Ленинграда столько огня и металла, словно не болота тут, а горное урочище….

Академик Хва-Заде, директор Эрмитажа, лежал на большом деревянном ящике, обхватив его, будто пеленая, руками-ногами. Прижимался лбом, животом. В ящик только что заколотили «восковую персону» императора Петра Первого, один из любимых экспонатов Хва-Заде. Петр своим присутствием не просто освящал Эрмитаж, он скреплял его в великое целое, не давал миллионной коллекции рассыпаться на фрагменты, как дух Петра – не давал развалиться городу.

Сберегая-преумножая Эрмитаж, главную коллекцию города-коллекции, Хва-Заде ощущал себя отчасти Петром, так же трудно и ответственно сберегавшим-преумножавшим империю.

Пока разбирали персону, разоблачали бездвижные члены, отнимали восковые ступни и кисти, нежно отворачивали голову, разнимали шарниры, пока Петр превращался в пригоршню дров, ворох ткани и кучку воска, академику казалось, что это с него снимают живьем кожу. Это ему отворачивают голову и руки, из него изымают сердце и ребра.

Намедни пришло из Свердловска, что двух хранилищ, картинной галереи и костела не хватает для спасаемых эрмитажных коллекций. Выделяется третье помещение, какой-то религиозный-антирелигиозный музей. Эрмитаж расползался, словно гнилая ткань, расплывался как пролитое молоко, академику мерещилось, что это лично из него вырывают щипцами куски плоти. Нынче еще уточнилось, что третье «антирелигиозное» хранилище находится в доме, где расстреляли семью последнего императора. Академика прошиб пот, что там окажется Петр. Телефонировал оставить «персоне» место в костеле. Передумал, телефонировал, чтобы забронировали в картинной, телефонировал и в третий раз, чтобы хранили два места.

Прижимаясь теперь к захлопнувшейся крышке, Хва-Заде пытался просочить в ящик свои не слишком богатырские силы, соединить свой дух с духом Петра, чтобы персона и в разобранном виде оставалась целым. Оставалась фигурой, а не набором бутафории. Может быть, там, на Урале, не хранить ее в ящике, а вновь собрать, установить в зале... Как он раньше не догадался! Собрать, объяснить противопоказания расчлененности музейными терминами, олухи не поймут, собрать, установить в залу, царить царственно в городе Екатерины. Непременно, первым же делом!

Сзади кто-то кашлянул. Кто смеет мешать? Хва-Заде прижимался все крепче, уже лоб ссадил, похоже, о доску. Еще кашлянули.

Хва-Заде недовольно отделился от драгоценной посылки. Перед ним стоял человек чуть выше среднего, в серой шинели без знаков различия, в не слишком новых, потрепанных сапогах, в серых перчатках.

75

Облако табачного дыма, похожее на медведя, растянулось под потолком, сжевало желтую люстру. Янтарный чай ярко перед глазами, стол с говорящими тенями впереди. Киров перебирал с коньяком последнее время, спал неровными короткими клочками, голова всё чаще трещала, таблетки только мутили сознание, зато притупляли страх.

«Лыжи», – подумал Киров.

Прервал выступающего, кликнул порученца, дал задание оборудовать трассу. Верная мысль. Настроение сразу улучшилось. Можно продолжать заседание.

План Москвы был возмутительно невыполнимым, наглым, Москва требовала от Ленинграда столько огня и металла, словно не болота тут, а горное урочище с подземельями, в которых сидят крючковатые колдуны и прямо ударом посоха извлекают из скал огонь. И металл.

Чтобы выполнить план, нужно было переломить пополам каждого из голодных людей, и этого бы хватило только на оброк, а на защиту Ленинграда – еще сверх того выжимать соков.

Соратники, буратины дисциплинированные, и то на сей раз взроптали. Гул ходил по дымным теням, как ветер по ниве.

Когда Киров объявил, что в ближайшее время все транспортные возможности придется пустить на удовлетворение аппетитов Москвы, в ущерб эвакуации, кто-то из ближайшего окружения позволил себе лишнее:

– Люди ж дохнут, товарищ Киров. Еды в городе на десять дней.

– Да и пусть дохнут, товарищ, – Киров назвал соратника по имени-отчеству. – Тебе же меньше заботы, меньше кормить.

Совещание от такого замечания примолкло, дальнейшие вопросы решили быстро, почти без обсуждения, блицем.

Употребление невостребованных предпосылок с Главпочтамта? Употребить.

Докладная и.о. директора управления рынками Кириллова о легализации стихийных толкучек? Чтобы Сталину сообщили, что в Ленинграде возрождают НЭП? Отказать.

Комиссия по празднованию Праздника? А нельзя без комиссии? Нельзя? Ну ты и будешь комиссией...

Уже все поняли, что финал, потягивались, как Киров небрежно сообщил об активизации плана «Д». Соратники обмякли.

– Товарищи! Братья! – В это «братья» Киров вложил порцию сарказма, все поняли, что это пародия на сталинское «братья и сестры», и такие тонкие антикремлевские обмолвки в устах Первого всегда встряхивали... Соратники вспоминали, что прежде всего они – ленинградцы.

– Враг у ворот, наша контратака, к сожалению, захлебнулась, город ждет холодная и голодная зима. Есть отчего впасть в отчаяние. И от исполнения плана «Д», то есть от подготовки, мы отвертеться не сможем. Такова суровая необходимость. Следовательно, давайте считать. Наша первая задача: обеспечить боеприпасами войска Ленинградского фронта. Поднять боевой дух тех, кто остался в городе. Далее, наш долг незамедлительно сделать всё возможное по обеспечению плана поставок в Москву...

Киров сделал легкую паузу. Он не произнес «но», ибо в кабинете наверняка находились шпионы Лаврентия, однако «но» явно подразумевалось.

– Нужно немедленно провести полную ревизию и подробный анализ производственных мощностей ленинградских предприятий. Объективно оценить наши возможности и поставить перед Ставкой вопросы снабжения нас запчастями для тяжелой техники, взрывчаткой и другими материалами для осуществления плана «Д»...

В переводе с административного языка на бытовой это означало призыв задобрить Москву оперативной лояльностью и аккуратно готовить ползучий саботаж.

116

Большинство ленинградцев ходило по улицам ссутулившись не только лишь из-за истощения сил и постоянного перепуга, но еще и смотрели, не лежит ли что полезное на земле. Карточка, например, или папироса.

Пялились в землю все, но находили – немногие. Патрикеевна относилась к тем, кто находил. Карточек пока не свезло, но папиросы – по штуке – трижды, однажды упаковку аспирина, однажды небольшую шоколадку «Сириус», а еще однажды – 100 рублей. И еще однажды красивую пуговицу с цветком: реализовать ее было затруднительно, но красота и сама по себе дело не последнее. Улучшает настроение, а заодно и здоровье.

Ну, варежку еще днями нашла: хорошую, но одну, без пары.

Тянулись же находки к Патрикеевне не только за цепкость зрения, хотя и не без того. Главная же причина: Патрикеевна уверена была, что ей находки положены. Потому что рыскала она по улицам много и нешуточную на уличные рысканья делала ставку.

Хотя, конечно, продуктивнее искать в карманах граждан, а не на мостовых.

Смертника Патрикеевна распознавала почти безошибочно и без особой логики. Не по походке, не по носу белому, не по взору пустому или по запаху, а скорее так, без всего, распознавала, да и весь сказ.

Сегодня час уже пасла она даму в бывшем богатом, а ныне разнаистрепанном красном пальто с воротником из очень бывшей лисы.

Дама, обнаруженная в Коломенской, долго петляла бесцельно безлюдными переулками и была, казалось бы, уже того... не на сносях, а вот ровно категорически наоборот. Едва-едва шлепнется. Но не шлепнулась. Выбрела на Лиговку, Патрикеевна забеспокоилась. Тут народу много, не зажируешь.

Дама, к счастью, скоро свернула в Свечной и почти сразу присела у сохранившихся ворот разбомбленного дома, около вазы-урны, и тут же на миг словно подпрыгнула всеми членами, как марионетка. И застыла.

Патрикеевна метнулась к добыче, примкнулась. Одной рукой обшаривала карманы и пазухи, другой – оглаживала щеки и лоб. И причитала погромче:

– Очнись же! Эй! Вставай же! Ну же!

И прочие обрывочные восклицания, призванные убедить случайного свидетеля, что происходит не ограбление трупа, а попытка спасения.

За мародерство, в общем, стреляли не глядя. Патрикеевна это, как подписчица «Ленправды», хорошо понимала.

Плотный картон во внутреннем кармане. Карточки, не иначе. Если не праздничная открытка – вот будет удар! Подарочек от большевичков!

– Помочь, бабуленька? – раздалось сзади.

Патрикеевна едва руку из порочащей позиции выкрутила.

Молоденький красноармеец с пушком над губой ринулся к дряхлолисой.

Вполне дельно проверил глаза, пульс. Тщательно, видать, изучал оказание первой помощи.

– Умерла она, бабуленька, – сочувственно резюмировал красноармеец.

– Умерла, – эхом отозвалась Патрикеевна, не слишком усердствуя в слезе.

Данного красноармейца можно было не опасаться.

– Сестренка ваша? – предположил боец.

Ни возрастом, ни внешностью на сестру, а уж тем более на сестренку покойная не походила. Разве что половой принадлежностью.

– Соседка бывшая, – пояснила Патрикеевна. – Год как со двора съехала, с тех пор и не видала ее. Душевная была женщина. Эх!

Платок к глазам поднесла на всякий случай.

– Куда ж вот ее теперь?

– Да уж никуда, бабуленька. Приедет... спецбригада. Сейчас ездят, прибирают... умерших.

Это он ей объяснял, ленинградке.

– Не тужи, бабка! – резко прибавил вдруг паренек и в тоне, и в обращении. – Вычистим мы гитлеросу нутро до самой прямой кишки!

– Скорей бы уж, внучек...

Добычу дома уже проверяла, наверняка чтоб без левых глаз. Королевская случилась кобыча: карточки пусть иждивенческие, но на двух человек, а месяц-то еле почат!

Патрикеевна хихикнула, вытащила портвейн.

120

Сон Вареньке приснился такой, что она, наверное, во сне зарделась, хотя не проверить. Ей снился Арька так близко, как она хотела, и с такими подробностями, которых она не знала еще наяву. Проснулась среди ночи. Световая тень проплыла по потолку, это проехал по улице автомобиль, какой-то специальный, неспециальным ночью нельзя. Ночные автомобили в их Колокольной были редкостью, так что Варенька сначала запуталась, где она. Но бубукала мерно мама, и болела разбитая на мосту губа, и все стало понятно: Арька только во сне, а так его нет, и она заплакала.

Снилось, что победа. Лето, Невский, засыпанный цветами, напротив «Окон Т.А.С.С.» выстроена триумфальная арка, полная лошадей с колесницами и знамен, а через нее идут победители: первый Арвиль, там же товарищ Киров, папа и Александр Павлович живые, и одноклассник Ваня, и Чижик, будто она тоже воевала, и вчерашний мужчина с моста. И салют.

А потом они остались вдвоем с Арькой.

А утром вспомнила сон: что лето. Неужели Победа будет только летом? Как долго!

– Могу помочь с пальтецом-то, – предложила Патрикеевна, хотя Варенька никому ничего не рассказала, а про губу сказала, что поскользнулась. – Поменяем на стеганку теплую, а продуктов в плюс можно взять – по твоим птичкиным аппетитам на месяц!

Варенька отказалась. И пуговица, кстати, только одна оторвалась, а вчера казалось, что все трещат. Одну пуговицу, верхнюю, можно и разную, даже получается форс. Пуговицу красивую Патрикеевна подарила – с розой.

Сон не отпускал. Ну чего же ждали они с Арькой, почему не поторопились?

146

Ким убежал!

Юрий Федорович тотчас же получил как следует по затылку, и можно только мечтать-фантазировать, что с ним сделают, когда серый фургон дофурычит до Большого дома.

Но Ким убежал. Сейчас расстреливают с двенадцати лет, а семьям предателей безусловный расстрел, так и Кима бы расстреляли.

Но Арвиль не предатель, это исключено. Произошла ошибка, сейчас он всё подробно следователю растолкует.

В госпитале сегодня умерли Саша и Маша, брат-сестра. Они поступили дней десять назад, на последней стадии дистрофии, но Машу еще можно было спасти. Сашу вряд ли, а Машу можно.

Она: 12 лет, платье, потерявшее цвет, зеленая кофточка на пуговицах, зеленые перелатанные рейтузы.

Он: 5 лет, рубашка, перешитая из платья (видимо, из Машиного), байковый довольно новый свитерок, перелатанные серые брюки.

Маша отдавала Саше жалкую госпитальную пищу, норовила отдать всю, Настя ей буквально хоть что-то в рот запихивала.

Двенадцать лет было такому человеку, можно было уже расстреливать. И не поймали ли Кима? Ужас представить, как с ним поступят, если поймают.

Машу уговаривали, что она же эдак сама умрет, а она Саше все отдавала. Говорила даже: «Мужчинам труднее».

Прав был Саша... другой, который Александр Павлович, что надо было запастись йадом. Страшно ехать в Большой дом. Лучше бы умереть мгновенно.

А не поймают Кима – и куда ему?

Сашу не спасла Маша. Сегодня с утра его не стало. Маша долго не отдавала его, крепко обхватив. Когда унесли все же, вздохнула облегченно, вытянулась стрункой и тоже умерла.

Жить бы да жить, если бывают такие девочки.

Арвиля если и в плен, то не по его воле. Не сдался бы он. Объяснить следователю. Арвиль про плен-то говорил как-то. Говорил, если плен, то есть один самураев японских способ: откусить себе под корень язык, и захлебнешься кровью. Страшно, но лучше, чем в лапы врага.

Юрий Федорович попробовал зубами язык глубоко. Для этого язык далеко пришлось высовывать изо рта.

Нет, невозможно. Охранник увидал, флегматично влепил батуху.

Объяснить следователю все!

Там же разумные люди! Зачем расстреливать врача? Это негосударственно. Он полезен и нужен. Занятно, кормят ли там? Чем-то кормят, конечно, но если решат расстрелять, то зачем кормить? Выйдет впустую. Расстреливают сразу или как? Если сразу: легче, но пропадает шанс, что обнаружится справедливость. Все кончено, конечно. Граничащее с легкостью чувство неминуемой смерти. Может быть, это вроде полета?

154

– Хуже всего, когда ешь, доча.

– Как так, мамушка?

– Так пока не ешь – ждешь, надеешься. А ждешь – кажется, будто наешься, будто вкусно будет! А когда ешь – так и не вкусно. Ешь и видишь, что мало, что не наешься! Видишь, что кончится сейчас еда-то... Не с закрытыми же глазами есть... Пло-охо!

237

Воду для пищи сварить и поддерживать гигиену носили из колонки с Лиговского, но перед Таким Делом, заявил Викентий Порфирьевич, нужно как следует помыться, неспешно и целиком. Идти на Такое Дело нужно непременно в белоснежном чистом белье, но прежде – самим вдоволь помыться.

Баня в Марата работала, пять часов очередь на морозе за билетиком, потом еще внутри непонятно, сколько ждать, пока дождешься. Пришлось Максиму обращаться к директору бани: нехорошо, засветка. Выход нашел межеумочный: вошел к директору как из органов, махнув сторожу удостоверением, но попросил за Кима, Глоссолала и Зину посредством хлеба, как бы в частном порядке, удостоверения не предъявляя.

Баня как всегда: вода из душа идет, пусть не бойко, но она и до войны бойкостью не отличалась. Стены-пол разбиты, кафель крошится, но так и крошился. Тазиков как было – почти достаточно, но не совсем, чуть меньше чем личностей – так и теперь.

Люди вот другие. Кожи цветастые, как у экзотических животных, у кого зеленоватые, у кого серые, у кого с синевой, у всех велики для высохших внутренностей, такие мешки с костями. На детородные органы больно смотреть. Кима и раньше удивляло в банях, какие у других мужчин они почти сплошь некрасивые, а теперь просто атас. Руки-ноги – бруски на шарнирах, на манер буратин. Мочалками по себе еле шевелили, сил не хватало.

Такие были не все, каждый десятый примерно выделялся в лучшую сторону, и Ким с Глоссолалом среди таких. Эти тоже не сверкали здоровьем, но всё же напоминали людей, а не тени. Еще чуть-чуть – и было б уже неприлично на фоне дистрофиков, но Ким не успел особо отожраться, а Викентий Порфирьевич, как и надлежит духу, вообще имел склонность к субтильности, сколько бы ни ел.

А тут один вошел такой, что все офонарели.

Все состояли из углов, а он из сплошных округлостей, и был толст везде, где это только позволяла природа. Висели щеки, как у некоторых пород собак, пузырился живот, ягодицы безобразно раскачивались на ходу, груди по типу как у бабы. Звон тазиков затих, десятки глаз устремились на пришельца.

Тот внимания не заметил, насвистывая мелодию, полез под душ, деловито ополоснулся, быстро-быстро пошарившись, как грызун, в подмышках и мошонке, как-то совсем уж неприлично, не по-мужски, вихляя гузом, набрал тазик воды, двинул к скамейке, и всё это в полной тишине окружающих.

Тут и заметил, что вся мужская баня уже не моется по углам, а стоит вокруг него, как дикое племя вокруг неосторожного белого путешественника. Тем более что был-то он не белый, а розовый, как поросенок с вывески на старинном мясном магазине.

Ким и Викентий Глоссолалович розового узнали. Переглянулись.

Вот ведь судьба-затейница. Сам в руки пожаловал.

Народ стоял и безмолвствовал себе, чуть скосив головы, как перед дракой, исподлобья, а тут и вода, журчавшая в оставленных душах, притихла из-за перебоя в системе, а кажется – что в честь величественности момента.

Наглая хамоватая усмешка пропорола было пухлую ряху, но тут же сошла, как свалилась, потому что толпа едва слышно загудела и стало смыкаться кольцо, как вокруг самого Ленинграда.

«Вот так бы и Кирова поймать, и Гитлера, и всех удавить», – промелькнуло у Кима.

Розовый вдруг икнул. Народ снова примолк.

– Рассказывай, – разнесся чей-то ясный голос.

– Граждане, да я... Да что рассказывать. Я повар в столовой, а по гигиене положено. А у нас душ сломан... Вот я и сюда... Не по своей воле, граждане, а конкретно по гигиене...

Людей прорвало, и встал до потолка густой мат, возметались бессильные кулачки, летели слюни, а повар – так ловко сбежавший на днях от расправы – дрожал в центре круга крупной мышью, прикрывая тазиком срам. Так бы и обошлось ему, больно уж нелепо и жалко он теперь выглядел, если бы не Глоссолал. Викентий Порфирьевич выкрикнул вдруг тонким, не своим голосом:

– Братцы, кипятком его!

И народ, словно ждал командирской команды, кто-то кинулся к кранам с тазиками за кипятком, кто-то подсек розового на мокром полу, смешалось-сомкнулось месиво-сонмище хилых тел, встал до потолка визг, и когда волна гнева схлынула, обнаружился покойник.

Долго потом еще стояли кружком, пялились в него, можно было подумать, что покойников не видали.

240

В булочных, разумеется, всякое случалось. Голод людей зверит. И у выхода подкарауливали паек выхватить, и, пока продавщица довесок отрезает, любили некоторые схватить хлеб с прилавка и сразу в рот запихать. Проглотил – и поминай как звали. Что делать? В милицию тащить силы надо и желание, и время, а хлеба-то не вернешь. Патрикеевна таких случаев наблюдала не раз и, во избежание, над своим хлебом на прилавке, пока к нему довешивали, ладони держала домиком, как над огоньком.

Вот сегодня. За два человека до Патрикеевны женщине отрезали, а стоявшая прямо перед Патрикеевной, седая такая, высокая, интеллигентная, что-то про театр даже говорила – так вот эта интеллигентная чужой хлеб и хвать!

А продавщица злая была, рубанула ножом своим тяжелым по прилавку, и аккуратно палец театралке оттяпала. Но что удивительно, театралка без звука метнулась вон, с пайком, а палец остался лежать на прилавке. И как раз очередь Патрикеевны. Все стоят молча, на палец смотрят: продавщица с тесаком, Патрикеевна и та, которую хлеба лишили. Которую лишили, совсем в столбняке, рот открыла и вид имеет глупый-преглупый. «Палец хоть забери», – подмывало сказать Патрикеевну, но сдержалась.

..............