…Охранник в супермаркете на Новослободской смотрит на меня подозрительно, если я задерживаюсь у полки с продуктами дольше 5 минут. Вначале просто смотрит, потом начинает рядом ходить. Прогуливаться. Заглядывать из-за спины.
Я просто смс пишу, а он – нервничает.
Это еще что. Охранник в магазине сети «36 и 6» на той же Новослободской – добродушный дядька лет 50, подчеркиваю, добродушный, – он начинает нервничать, когда я только захожу в магазин и направляюсь к полкам, скрытым от обзора.
Он тоже начинает прогуливаться сбоку от меня, руки за спину. Ему неловко, возможно, − но он все равно настороже.
Что это? Может, я сам виноват? Может, со мной что-то не так? Мнительность?
Все знают, что в России главное – не способности, а умение нравится начальству
Взгляд у меня открытый, прямой, волосы светлые, вымытые; статьи мои во «ВЗГЛЯДе» не правят, не кастрируют. Это, как говорил загробным голосом актер Копелян, вносило в жизнь профессора Плейшнера порядок и смысл. То есть, теперь я даже иногда улыбаюсь.
Однако что-то все равно не так. Тем более, что это повторяется из раза в раз. И это постоянное заочное подозрение рождает у меня ответное смешанное чувство − вины, презрения и неловкости – по отношению к себе и другим.
Чтобы, как говорят московские столоначальники, «снять проблему», я теперь с порога спрашиваю у охранника, где продается то-то и то-то. Но это − если я в хорошем настроении и мне хочется продемонстрировать свою кристальную честность. А если в плохом – хочется позлить охранника, нарочно. Нет, я когда-нибудь все-таки что-то украду в «36 и 6». Я вынужден буду это сделать, как человек вежливый, − чтобы оправдать многолетние подозрения.
Да, сюжет из Кафки − но от этого не легче.
В последний раз я воровал в студенческие годы книги из библиотеки. По истории цивилизации. В 19 лет. Все. С тех пор я ничего не украл.
Ничего. Ни копейки. Ни у кого.
Откуда берется это ложное чувство вины, спрашиваю я себя с кафкианским усердием?
Оно берется от того, как охранник смотрит на меня.
В его взгляде читается, что он подозревает меня, тебя, всякого – заранее, еще до того, как ты родился. Я в свое время писал об охранниках, как об особом классе, заменившем у нас пролетариат, но дело тут не только в психологии охранников.
Почему я напрягаюсь, когда ночью мимо меня проезжает милицейская машина?
Потому что я читаю не только правительственные газеты. Потому что я знаю, что, в принципе, я виноват уже заранее: в том, что иду ночью, когда «все нормальные люди спят»; в том, что на улице больше никого нет; и вообще − в том, что.
Да я и сам никому не верю. И всех подозреваю.
Это все растет, как снежный ком, – в масштабах страны, хотя над этим не принято задумываться.
Власть не верит, что народ может с чем-то справиться самостоятельно. Народ, в свою очередь, остро чувствует, что власть ему не доверяет, и поэтому не будет делать ничего. Из принципа. Хотя и будет притворяться, что ему все равно.
Вот мы и подошли к главной проблеме взаимоотношений народа и власти в России – проблеме взаимного недоверия.
Проблема эта не политическая, а психологическая: она корнями уходит в историю России.
Если задуматься о первопричинах, попытаться распутать эту цепочку, ты неизменно придешь на самый верх.
На самый-самый, политический.
У нас все начинается сверху. Россия − такая страна, что все цепляется одно за другое. Высший начальник не доверяет никому – значит, и последний охранник в стране, в магазинчике на Новослободской не может доверять вам.
Новый президент – человек гражданский, гуманитарного склада и, как говорят в России, «из профессорской семьи». По Зощенко, в 30-е годы так аттестовали человека, который точно не будет воровать галоши в прихожей.
Какая черта психологическая у гражданского человека (вдобавок, у ученого, у гуманитария) самая врожденная, так сказать?
Он − не подозревает.
Все знают, что в России главное – не способности, а умение нравиться начальству. Для бюрократии же подделываться под босса, быть похожим на него, угадывать его самые заветные желания – первая заповедь. Его словечки заучивать, его любимые анекдоты знать. Уметь подхохотнуть, где нужно, и где нужно − заржать в голос, как бы не в силах удержать себя. Трудная, сложная наука. Бюрократия, однако, мгновенно перенимает привычки, манеру говорить, интонацию, привязанности начальника. В тонкостях. Любить то же, на той же руке часы носить, вставать в то же время.
Мой дед, который служил начальником медслужбы уральского корпуса ПВО (того, что сбил Пауэрса), рассказывал, что к приезду командующего округом, героя войны, маршала Л. все казармы в соединении красили в малиновый цвет – якобы любил маршал этот цвет. Может, и не любил на самом деле, но кто-то пустил слух − и все. Поэтому, на всякий случай, в малиновый цвет красили даже траву. Шутка.
На местах желание услужить, предугадать, порадовать по мелочи главного начальника растет в геометрической прогрессии и принимает гомерические формы.
В нашем случае − не было счастья, да несчастье помогло.
Дурная привычка бюрократии подделываться под главу государства – она же может парадоксальным образом помочь стране. От внешнего копирования манер высшего начальника бюрократия страны неизбежно и незаметно для себя начнет меняться внутренне. Чиновники − они ведь как актеры, сживаются со своей ролью, входят в образ – если желают угодить по-настоящему. Если ставки велики. А они, как всегда в России, велики.
Новый президент – человек гражданский, гуманитарного склада (фото: Артём Коротаев/ВЗГЛЯД ) |
Это вообще самое интересное, что может случиться дальше, это самое непредсказуемое.
Это − те самые непрогнозируемые изменения, которых не может предусмотреть ни одна власть − независимо от того, что «они там между собой обо всем договорились» (самая частая фраза, которую слышишь на протяжении последнего полугодия).
Не политические решения, а, в первую очередь, именно личные, врожденные манеры и психологические качества высшего начальника могут оказать серьезное влияние на степень доверия в обществе.
Подражание порождает моду. Моду на открытость, доброжелательность, доверие, в нашем случае. Мода влияет на убеждения и ценности.
И что самое интересное – все это случится безо всяких усилий с чьей бы то ни было стороны, как бы само собой – просто в силу вышеназванной привычки бюрократии выслуживаться и поддакивать. И, таким образом, поможет решить или хотя бы повлиять на решение проблемы недоверия в масштабах страны.
Без разрешения этой проблемы нельзя решить и других, насущных – если мы, конечно, толкуем об обществе демократическом, в котором на взаимном доверии все и строится.
В России проблема недоверия власти к народу иллюстрируется лучше всего на примере Крика – то есть, допустимых обществом норм и форм проявлений личной свободы, не требующих специального разрешения.
По воспоминаниям какого-то русского очевидца, на коронации Николая II пьяный мужичонка кричал в толпе «Славься!», а конный жандарм бил его нагайкой, приговаривая: «Не велено кричать!»
Вот оно, вечное русское – «не велено кричать».
Это ведь тоже – от недоверия. Не доверяют даже тем, кто слишком громко, от себя, от души кричит «славься».
Правозащитник Людмила Алексеева сказала недавно: «Власть понимает порядок в праздничные дни как гробовую тишину».
Это так знакомо, так типично.
«Всем тихо! Молчать! Заткнитесь!» – так ведь нам объясняли про тишину в детском саду, школе, институте.
Все должно быть под контролем − даже выражение чувств.
Хотя почему – «даже»?
Это ведь и есть чуть ли не самое важное. Френсис Фукуяма, именем которого у нас чуть ли не клялись в 90-е годы, а теперь забыли, писал в своем знаменитом «Конце истории», что наряду с удовлетворением физиологических потребностей – в еде, сне, крыше над головой − мощнейшим человеческим желанием является «жажда признания». «Желание человека быть признанным равными ему». И ради этого «признания» человек, как доказывает вся мировая история, порой готов жертвовать даже собственной жизнью – не говоря уже о достатке или комфорте.
То есть, упрощая Фукуяму, всякому человеку крайне необходимо не только есть и спать, но и кричать. Точнее, иметь гарантированное право на крик. Без этого он не сможет чувствовать себя полноценным человеком, уважать себя.
Подавляющее большинство нормальных людей уже одной этой возможностью, даже гипотетической − «крикнуть» и быть услышанным − вполне бывает удовлетворено.
А если человеку на каждом шагу повторять «не кричи, не велено кричать» – он будет засыпать и просыпаться только с одной мыслью: как бы мне крикнуть погромче.
Британский драматург Том Стоппард, чей спектакль «Берег Утопии» (о причинах и предтечах русской революции) уже почти полгода идет в московском РАМТе, считает, что радикализм революционеров 19 века есть прямое следствие невозможности вслух хоть что-то сказать, сделать, опубликовать − без санкции, без позволения государственной власти. Простая человеческая обида: ах, нет ни одной лазейки, ни одной возможности крикнуть свое? – ну, тогда получите-ка бомбы и прокламации. Чем плотнее прижата государственная крышка над человеческой кастрюлей – тем сильнее и разрушительнее оказалась струя пара, которая однажды случайно вырвалась наружу.
Российская власть сама и породила этот выплеск в 1917 году, утверждает Стоппард – потому что в течение двух столетий тщательно задраивала все дыры, боясь малейшего проявления самостоятельности общества. Не потому, что власти что-то угрожало, а просто по психологической привычке, в силу того самого понимания «порядка» как гробового молчания.
Это не политика никакая, а банальная, как пять копеек, психологическая российская проблема заочного недоверия и подозрения ко всему, что шевелится – в прямом и переносном смысле.
А между тем, для человека крайне важно, чтобы ему доверяли – если он ничего не нарушил.
Чтобы его признавали честным – если он ничего не украл.
Мало того – чтобы его заранее не подозревали в том, что он может украсть или нарушить.
Привет охране.