Значит ли это, что первое впечатление достоверно, фильм безнадежен, а постановщик – между прочим, победитель одного из последних Каннских фестивалей – свихнулся? Не значит, не надейтесь. Фильм невеликий, но полезный. Помедитируем.
Картина сделана к десятой годовщине смерти знаменитого рок-музыканта Курта Кобейна (1967-1994), памяти которого и посвящена. Впрочем, финальные титры оговаривают случайность всех и всяческих фабульных совпадений. Хотя фабулы в картине как раз и нет – есть череда невыразительных пластических вибраций и есть паузы. Пауз больше. Паузы обозначают угасание жизни, переход Поэта из одного агрегатного состояния в другое.
Жанр «Смерть поэта» – один из самых популярных в истории искусств. Помимо одноименного отклика Михаила Лермонтова на гибель Александра Пушкина в голову сразу приходит недавний телесериал «Есенин», вызвавший, как я слышал, бурю негативных эмоций у отечественной аудитории.
Оно и понятно, Поэт – фигура сакральная. По общему мнению, Поэт связывает Землю с Небом, состоит одновременно из тела биологического и тела эфирного. В мире фальши и распада Поэт один сохраняет истину с духовностью; он и живет, и умирает не так, как обыватель, – на этом настаивает романтически-утопический миф о героическом обреченном художнике, фантазере и бродяге, переживший в начале XX столетия очередное рождение, заново завоевавший сердца.
Итак, с Поэтом следует осторожничать. А с остальными, получается, нет? Кажется, возрождение мифа об уникальности Поэта можно считать реакцией на повсеместно распространившуюся к концу XIX столетия позитивистскую картину мира. Сопутствующая позитивистская методология безосновательно о б о б щ а л а. Так, в 1886 году Лев Толстой написал свою знаменитую жестокую повесть «Смерть Ивана Ильича», главный герой которой как бы представительствует от лица всего человечества. Его смерть и сопутствующий этой смерти ужас, согласно Льву Толстому, типичны. Иван Ильич – это человек вообще, и его опыт будто бы универсален.
Жанр «Смерть поэта» – один из самых популярных в истории искусств
Только что отыскал у Лидии Гинзбург: «В произведении высокого искусства бывает свой обман зрения (эмпирического зрения). В «Смерти Ивана Ильича» обман зрения состоит в том, что смерть является как бы личным и исключительным опытом Ивана Ильича. Все прочие – жена, дочь, врачи, сослуживцы даны так, как будто они-то никогда не умрут и не испытают предсмертной муки. Поэтому они так противны Ивану Ильичу и читателю».
Если честно, не так уж они и противны! Ведь если вы не безнадежный позитивист и если не склонны склеивать, обобщать, то у вас остается надежда на то, что «все прочие», ну хотя бы дочка, хотя бы внучка или какой-нибудь удачливый сослуживец, все-таки уйдут иначе. Каким-нибудь с в е т л ы м образом.
Кстати, советское литературоведение небезосновательно списывало толстовский пессимизм на классовую ограниченность гениального художника слова. Проливая слезы в связи с тяжелой участью измордованного народа, социально успешный Некрасов, словно в пику Толстому, стилизовал мышление обессиленного волжского бурлака. И получалась картина противоположного свойства. Страшноватая, достоверная: «…А кабы к утру умереть, так лучше было бы еще». – Бывает? Бывает и не такое.
Роман декадента и, кажется, приятеля Сергея Есенина Анатолия Мариенгофа «Циники» (1928), загадочным образом прыгнувший в руку сию секунду, повествует о событиях времен Гражданской войны и первых послевоенных лет.
Глава 20, год 22-й: «Мы сидим за столиком в «Ампире». Докучаев подает Ольге порционную карточку. Метр повторяет каждое движение ее губ. Его слова заканчивются по-бульдожьи короткими, обрубленными хвостиками:
- …котлетку-с марешаль-с свеженьких-с огурчиков-с…пломбир-с…кофеек-с на огоньке-с…» Пожалуй, что-то из отмененного большевиками мира Ивана Ильича.
А совсем скоро, в главе 25, читаем и н о е: «В селе Липовки (Царицынского уезда) один крестьянин, не будучи в силах выдержать мук голода, решил зарубить топором своего семилетнего сына. Завел в сарай и ударил. Но после убийства сам тут же повесился над трупом убитого ребенка. Когда пришли, видят: висит с высунутым языком, а рядом на чурбане, где обычно колют дрова, труп зарубленного мальчика».
Майкл Питт в роли Курта Кобейна в фильме "Последние дни" (кадр из фильма film.ru) |
И вот уже случай Ивана Ильича кажется совершенно нетипичным, почти счастливым и с к л ю ч е н и е м: «Это было в конце третьего дня, за час до его смерти. В это самое время гимназистик тихонько прокрался к отцу и подошел к его постели. Умирающий все кричал и отчаянно кидал руками. Рука его попала на голову гимназистика. Гимназистик схватил ее, прижал к губам и заплакал… Тут он почувствовал, что руку его целует кто-то. Он открыл глаза и взглянул на сына. Ему стало жалко его». Оказывается, здесь, у Толстого, продолжение рода, жалость и, похоже, любовь. А мы уже подумали – конец света.
Нет, конец света – у невозмутимого Мариенгофа, в главе 29: «По нансеновскому подсчету голодает тридцать три миллиона человек».
Или же в главе 35: «В Словенке Пугачевского уезда крестьянка Голодкина разделила труп умершей дочери поровну между живыми детьми. Кисти рук умершей похитили сироты Селивановы».
Лидия Гинзбург отмечала: «Люди декадентской культуры в быту, не сморгнув, выносили ситуации, от которых человек должен лезть на стенку. Отличительное их свойство – железные нервы». Не только в быту. То же и в прозе. Но нервы, думаю, ни при чем. Дело, думаю, в том, что декадент не обобщал, не сливался с массами, но самонадеянно примерял на себя маску Поэта-индивидуалиста. В этом случае вместо нервов и вместо психики работает социокультурный стереотип, автоматически внушающий человеку ощущение инаковости и сопутствующие этому ощущению категории: непрозрачность, неподотчетность, загадочность. Вероятно, такой стиль мышления укрепляет и нервную систему, и иммунную.
Впрочем, некоторые Поэты, из наиболее глубоких, пытались стереть границу, старались стать «как все». «Мандельштам – поздний Мандельштам – был убежден, что современный поэт – это не тот, кто высится над людьми, или отличается, или отделяется. Но это – один из всех, понимающий один за всех. И из всех типовых судеб судьба его самая типовая… Поэт не может быть как все. Но современный поэт должен этого хотеть. Чем он и отличается от романтика» (Л.Гинзбург).
Лев Толстой |
Зато непримиримый к обывателю «реалист» Толстой – напротив, представляется сегодня неисправимым романтиком. Толстому очень не нравятся люди его круга. К примеру, отца Ивана Ильича, Илью Ефимовича Головина, Толстой аттестует как «ненужного члена разных ненужных учреждений». И было у отца три сына…
Заглавный герой повести, Иван Ильич, средненький, «был не такой холодный и аккуратный, как старший, и не такой отчаянный, как меньшой. Он был середина между ними – умный, живой, приятный и приличный человек. Иван Ильич был le phenix de la famille, как говорили», в переводе с французского «гордость семьи».
Учился, служил в суде, повышался по службе. Женился, производил детей, ругался с женою. Наконец, заболел. Жена отправила к знаменитому доктору.
Жена эта, Прасковья Федоровна, «решив, что муж ее имеет ужасный характер и сделал несчастие ее жизни, стала жалеть себя. И чем больше она жалела себя, тем больше ненавидела мужа. Она стала желать, чтоб он умер, но не могла этого желать, потому что тогда не было бы жалованья. И это еще более раздражало ее против него. Она считала себя страшно несчастной именно тем, что даже смерть его не могла спасти ее, и она раздражалась, скрывала это, и это скрытое раздражение ее усиливало его раздражение».
Непримиримому Толстому одинаково неприятны и Прасковья, и знаменитый доктор, и его новоявленный пациент - все-все-все! «Он поехал. Все было точно так же, как в суде. Как он в суде делал вид над подсудимыми, так точно над ним знаменитый доктор делал тоже вид».
Лидия Гинзбург |
Или даже так: «Существовало только взвешиванье вероятностей – блуждающей почки, хронического катара и болезни слепой кишки. Не было вопроса о жизни Ивана Ильича, а был спор между блуждающей почкой и слепой кишкой. И спор этот на глазах Ивана Ильича доктор блестящим образом разрешил в пользу слепой кишки, сделав оговорку о том, что исследование мочи может дать новые улики и что тогда дело будет пересмотрено».
И, наконец: «Пошел к себе, лег и стал думать: «Почка, блуждающая почка». Он вспомнил все то, что ему говорили доктора, как она оторвалась и как блуждает». Задолго до Блока и Зощенко Толстой решительно опрощает литературный язык, культивируя просторечие вкупе с какой-то невозможной для тогдашней высокой культуры мыслительной стратегией! Таким вот замысловатым художественным образом Толстой надеется зацепить, пробудить, убедить и, в конечном счете, уберечь. С другой стороны, желание Толстого выпасть из культурной нормы лишний раз характеризует его как протестующего Поэта.
Специфика произведений искусства, описывающих пороговую ситуацию, очевидна: у такой ситуации есть свидетели, но нет очевидца, ибо очевидец уже мертв. Гэс Ван Сэнт назначает на роль протагониста руководителя рок-группы по имени Блейк, явно отсылая к английскому поэту-романтику Уильяму Блейку.
Блейк живет в огромном загородном доме, иногда записывает в тетрадочку загадочные тексты, свое бормотание; потихоньку распевает новые песенки; варит макароны с сыром; часами сидит на берегу озера; скрывается от приятелей; равнодушно выслушивает сладострастные рассказы соратников по группе. Молчит. Молчит. И еще раз молчит. Приятели то и дело заводят песенку с кокетливым названием «77 путей к смерти». В финале садовник замечает бездыханного Блейка в оранжерее. Внезапно от тела отделяется некая эфирная субстанция: голый человек – по-видимому душа – поднимается на ноги и неспешно взбирается вверх по садовой решетке. К Небу?
Толстой пишет о некоем типовом человеке. Типовой – следовательно, тот, который осмыслен, прозрачен, виден всем и каждому насквозь. Поэтому Толстой культивирует непрерывный внутренний монолог Ивана Ильича. Напротив, Ван Сэнт рассказывает о непростом, особенном человеке, именуемом в миру Поэтом. Ван Сэнт закономерно не сообщает о внутренней жизни этого человека ничего: ведь он же такой один-единственный, с кем сравнишь? В обоих случаях важно то, что смерть уже объявлена – в названии произведения. Налицо ситуация тотальной несвободы – предельно сложная задача для художника.
Поэт-романтик Уильям Блейк |
Обычно произведения искусства строятся на том, что несвобода – мнимая и что возможны ролевые перевертыши. Таким образом поддерживается постоянный читательский или зрительский интерес. Допустим, в блестящей картине Аки Каурисмяки «Я нанял себе убийцу» герой Жан-Пьера Лео, одинокий француз, живущий в Лондоне, внезапно теряющий работу, решает свести счеты с жизнью и нанимает для самого себя киллера. На этом этапе герой выступает в роли «обывателя», притом обывателя из самых ничтожных. Но, едва заказав себя, Жан-Пьер влюбляется в земную женщину, после чего словно бы переходит в категорию «Поэт». Теперь он не хочет умирать, однако машина убийства уже запущена. Жан-Пьера преследует безжалостный рок, а он мужественно пытается спасти себя для своей возлюбленной.
Постепенно выясняется, что безжалостный киллер смертельно болен. Поймав переродившегося Жан-Пьера на мушку, киллер внезапно меняет решение и, не выполнив заказа, стреляет себе в висок. Снова перекодировка: убийца в одно мгновение превращается в «проклятого поэта», а Жан-Пьер – в комического героя, в обывателя. Интересное кино: с сюрпризами, с подарочками.
При всей несоизмеримости их дарований Лев Толстой и Гэс Ван Сэнт идут одной и той же дорогой – делают «хронику объявленной смерти» (по названию одного знаменитого фильма, кажется, режиссера Франческо Рози). Всякая высокоразвитая культура рано или поздно приходит к необходимости прямого высказывания о смерти. Но совсем скоро выясняется, что прямое высказывание практически невозможно: клише, клише. Либо Поэт, либо обыватель – выбор одного из двух присущих данному каноническому сюжету протагонистов полностью определяет структуру произведения и сопутствующие обертона. Толстой болезненно вывихивает язык, культивирует страшную «откровенность». Ван Сэнт тщательно делает смертную – антикоммерческую – скуку, отказываясь от каких-либо предположений по поводу внутреннего мира героя, вовремя умолкая.
Вот вам «почти плохое» независимое кино: подразнило-подразнило, а своей художественной тайны так и не выдало. В результате просмотра и сопутствующего размышления случился самый н е с о б р а н н ы й текст в моей биографии – вот этот. Впрочем, убедительно высказаться на вышеозначенную пороговую тему не получилось, как я пытался показать, даже у Льва Николаевича. Куда там мне!
Журналистика и даже высокое искусство не справляются, пасуют.
Слишком непубличная тема!
Спасибо Ван Сэнту, что напомнил.
Молчание, да.